- Baedarадмин
- Имя : Ирина Байдар
Откуда : Севастополь
Регистрация : 2009-03-30
Сообщения : 13645
20150106
БОГ ПРАВДУ ВИДИТ, ДА НЕ СКОРО СКАЖЕТ
(Быль)
Л.Н. Толстой
(Быль)
Л.Н. Толстой
В городе Владимире жил молодой купец Аксенов. У него были две лавки и дом.
Из себя Аксенов был русый, кудрявый, красивый и первый весельчак и песенник. Смолоду Аксенов много пил, и когда напивался — буянил, но с тех пор как женился, он бросил пить, и только изредка это случалось с ним.
Раз летом Аксенов поехал в Нижний на ярмарку. Когда он стал прощаться с семьей, жена сказала ему:
— Иван Дмитриевич, не езди ты нынче, я про тебя дурно во сне видела.
Аксенов посмеялся и сказал:
— Ты все боишься, как бы не загулял я на ярмарке?
Жена сказала:
— Не знаю сама, чего боюсь, а так дурно видела,— видела, будто ты приходишь из города, снял шапку, а я гляжу: голова у тебя вся седая.
Аксенов засмеялся.
— Ну, это к прибыли. Смотри, как расторгуюсь, дорогих гостинцев привезу.
И он простился с семьей и уехал.
- Читать рассказ полностью:
- На половине дороги съехался он с знакомым купцом и с ним вместе остановился ночевать. Они напились чаю вместе и легли спать в двух комнатах рядом. Аксенов не любил долго спать; он проснулся среди ночи и, чтобы легче холодком было ехать, взбудил ямщика и велел запрягать. Потом вышел в черную избу, расчелся с хозяином и уехал.
Отъехавши верст сорок, он опять остановился кормить, отдохнул в сенях на постоялом дворе и в обед вышел на крыльцо и велел поставить самовар; достал гитару и стал играть; вдруг ко двору подъезжает тройка с колокольчиком, и из повозки выходит чиновник с двумя солдатами, подходит к Аксенову и спрашивает: кто, откуда? Аксенов все рассказывает, как есть, и просит: не угодно ли чайку вместе выпить? Только чиновник все пристает с расспросами: «Где ночевал прошлую ночь? Один или с купцом? Видел ли купца поутру? Зачем рано уехал со двора?» Аксенов удивился, зачем его обо всем спрашивают: все рассказал, как было да и говорит: «Что ж вы меня так выспрашиваете? Я не вор, не разбойник какой-нибудь. Еду по своему делу, и нечего меня спрашивать».
Тогда чиновник кликнул солдат и сказал:
— Я исправник и спрашиваю тебя затем, что купец, с каким ты ночевал прошлую ночь, зарезан. Покажи вещи, а вы обыщите его.
Взошли в избу, взяли чемодан и мешок и стали развязывать и искать. Вдруг исправник вынул из мешка ножик и закричал:
— Это чей ножик?
Аксенов поглядел, видит — ножик в крови из его мешка достали, и испугался.
— А отчего кровь на ноже?
Аксенов хотел отвечать, но не мог выговорить слова.
— Я... я не знаю... я... нож... я... не мой...
Тогда исправник сказал:
— Поутру купца нашли зарезанным на постели. Кроме тебя, некому было это сделать. Изба была заперта изнутри, а в избе никого, кроме тебя, не было. Вот и ножик в крови у тебя в мешке, да и по лицу видно. Говори, как ты убил его и сколько ты ограбил денег?
Аксенов божился, что не он это сделал, что не видал купца после того, как пил чай с ним, что деньги у него свои 8000, что ножик не его. Но голос у него обрывался, лицо было бледно, и он весь трясся от страха, как виноватый.
Исправник позвал солдат, велел связать и вести его на телегу. Когда его с связанными ногами взвалили на телегу, Аксенов перекрестился и заплакал. У Аксенова обобрали вещи и деньги, отослали его в ближний город, в острог. Послали во Владимир узнать, какой человек был Аксенов, и все купцы и жители владимирские показали, что Аксенов смолоду пил и гулял, но был человек хороший. Тогда его стали судить. Судили его за то, что он убил рязанского купца и украл 20000 денег.
Жена убивалась о муже и не знала, что думать. Дети ее еще все были малы, а один был у груди. Она забрала всех с собою и поехала в тот город, где ее муж содержался в остроге. Сначала ее не пускали, но потом она упросила начальников, и ее привели к мужу. Когда она увидала его в острожном платье, в цепях, вместе с разбойниками,— она ударилась о землю и долго не могла очнуться. Потом она поставила детей вокруг себя, села с ним рядышком и стала сказывать ему про домашние дела и спрашивать его про все, что с ним случилось. Он все рассказал ей. Она сказала;
— Как же быть теперь?
Он сказал:
— Надо просить царя. Нельзя же невинному погибать!
Жена сказала, что она уже подавала прошение царю, но что прошение не дошло. Аксенов ничего не сказал и только потупился. Тогда жена сказала:
— Недаром я тогда, помнишь, видела сон, что ты сед стал. Вот уж и вправду ты с горя поседел. Не ездить бы тебе тогда.
И она начала перебирать его волоса и сказала:
— Ваня, друг сердечный, жене скажи правду: не ты сделал это?
Аксенов сказал: «И ты подумала на меня!» — закрылся руками и заплакал. Потом пришел солдат и сказал, что жене с детьми надо уходить. И Аксенов в последний раз простился с семьей.
Когда жена ушла, Аксенов стал вспоминать, что говорили. Когда он вспомнил, что жена тоже подумала на него и спрашивала его, он ли убил купца, он сказал себе: «Видно, кроме бога, никто не может знать правды, и только его надо просить и от него только ждать милости». И с тех пор Аксенов перестал подавать прошения, перестал надеяться и только молился богу.
Аксенова присудили наказать кнутом и сослать в каторжную работу. Так и сделали.
Его высекли кнутом и потом, когда от кнута раны зажили, его погнали с другими каторжниками в Сибирь.
В Сибири, на каторге, Аксенов жил 26 лет. Волоса его на голове стали белые как снег, и борода отросла длинная, узкая и седая. Вся веселость его пропала. Он сгорбился, стал ходить тихо, говорил мало, никогда не смеялся и часто молился богу.
В остроге Аксенов выучился шить сапоги и на заработанные деньги купил Четьи-Минеи и читал их, когда был свет в остроге; а по праздникам ходил в острожную церковь, читал Апостол и пел на клиросе,— голос у него все еще был хорош. Начальство любило Аксенова за его смиренство, а товарищи острожные почитали его и называли «дедушкой» и «божьим человеком». Когда бывали просьбы по острогу, товарищи всегда Аксенова посылали просить начальство, и когда промеж каторжных были ссоры, то они всегда к Аксенову приходили судиться.
Из дому никто не писал писем Аксенову, и он не знал, живы ли его жена и дети.
Привели раз на каторгу новых колодников. Вечером все старые колодники собрались вокруг новых и стали их расспрашивать, кто из какого города или деревни и кто за какие дела. Аксенов тоже подсел на нары подле новых и, потупившись, слушал, кто что рассказывал. Один из новых колодников был высокий, здоровый старик лет 60-ти, с седой стриженой бородой. Он рассказывал, за что его взяли. Он говорил:
— Так, братцы, ни за что сюда попал. У ямщика лошадь отвязал от саней. Поймали, говорят: украл. А я говорю: я только доехать скорей хотел,— я лошадь пустил. Да и ямщик мне приятель. Порядок, я говорю? — Нет, говорят, украл. А того не знают, что и где украл. Были дела, давно бы следовало сюда попасть, да не могли уличить, а теперь не по закону сюда загнали. Да врешь,— бывал в Сибири, да недолго гащивал...
— А ты откуда будешь? — спросил один из колодников.
— А мы из города Владимира, тамошние мещане. Звать Макаром, а величают Семеновичем.
Аксенов поднял голову и спросил:
— А что, не слыхал ли, Семеныч, во Владимире-городе про Аксеновых-купцов? Живы ли?
— Как не слыхать! Богатые купцы, даром что отец в Сибири. Такой же, видно, как и мы, грешные. А ты сам, дедушка, за какие дела?
Аксенов не любил говорить про свое несчастье; он вздохнул и сказал:
— По грехам своим двадцать шестой год нахожусь в каторжной работе.
Макар Семенов сказал:
— А по каким же таким грехам?
Аксенов сказал: «Стало быть, стоило того», и не хотел больше рассказывать, но другие острожные товарищи рассказали новому, как Аксенов попал в Сибирь. Они рассказали, как на дороге кто-то убил купца и подсунул Аксенову ножик и как за это его понапрасну засудили.
Когда Макар Семенов услыхал это, он взглянул на Аксенова, хлопнул себя руками по коленам и сказал:
— Ну, чудо! Вот чудо-то! Постарел же ты, дедушка! Его стали спрашивать, чему он удивлялся и где он
видел Аксенова; но Макар Семенов не отвечал, он только сказал:
— Чудеса, ребята, где свидеться пришлось!
И с этих слов пришло Аксенову в мысли, что не знает ли этот человек про то, кто убил купца. Он сказал:
— Или ты слыхал, Семеныч, прежде про это дело, или видал меня прежде?
— Как не слыхать! Земля слухом полнится. Да давно уж дело было: что и слыхал, то забыл,— сказал Макар Семенов.
— Может, слыхал, кто купца убил? — спросил Аксенов.
Макар Семенов засмеялся и сказал:
— Да, видно, тот убил, у кого ножик в мешке нашелся. Если кто и подсунул тебе ножик, не пойман — не вор. Да и как же тебе ножик в мешок сунуть? Ведь он у тебя в головах стоял? Ты бы услыхал.
Как только Аксенов услыхал эти слова, он подумал, что этот самый человек убил купца. Он встал и отошел прочь. Всю эту ночь Аксенов не мог заснуть. Нашла на него скука, и стало ему представляться: то представлялась ему его жена такою, какою она была, когда провожала его в последний раз на ярмарку. Так и видел он ее как живую, и видел ее лицо и глаза, и слышал, как она говорила ему и смеялась. Потом представлялись ему дети, такие, какие они были тогда,— маленькие, один в шубке, другой у груди. И себя он вспоминал, каким он был тогда — веселым, молодым; вспоминал, как он сидел на крылечке на постоялом дворе, где его взяли, и играл на гитаре, и как у него на душе весело было тогда. И вспомнил лобное место, где его секли, и палача, и народ кругом, и цепи, и колодников, и всю 26-летнюю острожную жизнь, и свою старость вспомнил. И такая скука нашла на Аксенова, что хоть руки на себя наложить.
«И все от того злодея!» — думал Аксенов.
И нашла на него такая злость на Макара Семенова, что хоть самому пропасть, а хотелось отмстить ему. Он читал молитвы всю ночь, но не мог успокоиться. Днем он не подходил к Макару Семенову и не смотрел на него.
Так прошли две недели. По ночам Аксенов не мог спать, и на него находила такая скука, что он не знал, куда деваться.
Один раз, ночью, он пошел по острогу и увидал, что из-под одной нары сыплется земля. Он остановился посмотреть. Вдруг Макар Семенов выскочил из-под нары и с испуганным лицом взглянул на Аксенова. Аксенов хотел пройти, чтоб не видеть его; но Макар ухватил его за руку и рассказал, как он прокопал проход под стенами и как он землю каждый день выносит в голенищах и высыпает на улицу, когда их гоняют на работу. Он сказал:
— Только молчи, старик, я и тебя выведу. А если скажешь,— меня засекут, да и тебе не спущу — убью.
Когда Аксенов увидал своего злодея, он весь затрясся от злости, выдернул руку и сказал:
— Выходить мне незачем и убивать меня нечего,— ты меня уже давно убил. А сказывать про тебя буду или нет,— как бог на душу положит.
На другой день, когда вывели колодников на работу, солдаты приметили, что Макар Семенов высыпал землю, стали искать в остроге и нашли дыру. Начальник приехал в острог и стал всех допрашивать: кто выкопал дыру? Все отпирались. Те, которые знали, не выдавали Макара Семенова, потому, что знали, что за это дело его засекут до полусмерти. Тогда начальник обратился к Аксенову. Он знал, что Аксенов был справедливый человек, и сказал:
— Старик, ты правдив; скажи мне перед богом, кто это сделал?
Макар Семенов стоял как ни в чем не бывало, и смотрел на начальника, и не оглядывался на Аксенова. У Аксенова тряслись руки и губы, и он долго не мог слова выговорить. Он думал: «Если скрыть его, за что же я его прощу, когда он меня погубил? Пускай поплатится за мое мученье. А сказать на него, точно — его засекут. А что, как я понапрасну на него думаю? Да что ж, мне легче разве будет?»
Начальник еще раз сказал: «Ну, что ж, старик, говори правду: кто подкопался?»
Аксенов поглядел на Макара Семенова и сказал:
— Я не видал и не знаю.
Так и не узнали, кто подкопался.
На другую ночь, когда Аксенов лег на свою нару и чуть задремал, он услыхал, что кто-то подошел и сел у него в ногах. Он посмотрел в темноте и узнал Макара.
Аксенов сказал:
— Что тебе еще от меня надо? Что ты тут делаешь?
Макар Семенов молчал. Аксенов приподнялся и сказал:
— Что надо? Уйди! А то я солдата кликну.
Макар Семенов нагнулся близко к Аксенову и шепотом сказал:
— Иван Дмитриевич, прости меня!
Аксенов сказал:
— За что тебя прощать?
— Я купца убил, я и ножик тебе подсунул. Я и тебя хотел убить, да на дворе зашумели: я сунул тебе ножик в мешок и вылез в окно. — Аксенов молчал и не знал, что сказать. Макар Семенов спустился с нары, поклонился в землю и сказал:
— Иван Дмитриевич, прости меня, прости, ради бога. Я объявлюсь, что я купца убил,— тебя простят. Ты домой вернешься.
Аксенов сказал:
— Тебе говорить легко, а мне терпеть каково! Куда я пойду теперь?.. Жена померла, дети забыли; мне ходить некуда...
Макар Семенов не вставал с полу и бился головой о землю и говорил:
— Иван Дмитрия, прости! Когда меня кнутом секли, мне легче было, чем теперь на тебя смотреть... А ты еще пожалел меня — не сказал. Прости меня, ради Христа! Прости ты меня, злодея окаянного!— и он зарыдал.
Когда Аксенов услыхал, что Макар Семенов плачет, он сам заплакал и сказал:
— Бог простит тебя; может быть, я во сто раз хуже тебя! — И вдруг у него на душе легко стало. И он перестал скучать о доме, и никуда не хотел из острога, а только думал о последнем часе.
Макар Семенов не послушался Аксенова и объявился виноватым. Когда вышло Аксенову разрешение вернуться, Аксенов уже умер.
Последний раз редактировалось: Irina Baydar (Пн 24 Апр - 22:23), всего редактировалось 1 раз(а)
Комментарии
Re: Бог видит правду, да не скоро скажет
Вт 6 Янв - 12:06Baedar
Интересно, какие мысли, эмоции вызвало у вас чтение рассказа "Бог видит Правду, да не скоро скажет"?
Вт 6 Янв - 12:17
МНОГО ЛИ ЧЕЛОВЕКУ ЗЕМЛИ НУЖНО
Лев Николаевич Толстой
Приехала из города старшая сестра к меньшей в деревню. Старшая за купцом была в городе, а меньшая за мужиком в деревне. Пьют чай сестры, разговаривают. Стала старшая сестра чваниться — свою жизнь в городе выхвалять: как она в городе просторно и чисто живет и ходит, как она детей наряжает, как она сладко ест и пьет и как на катанья, гулянья и в театры ездит.
Обидно стало меньшей сестре, и стала она купеческую жизнь унижать, а свою крестьянскую возвышать.
— Не променяю я,— говорит,— своего житья на твое. Даром что серо живем, да страху не знаем. Вы и почище живете, да либо много наторгуете, либо вовсе проторгуетесь. И пословица живет: барышу наклад — большой брат. Бывает и то: нынче богат, а завтра под окнами находишься. А наше мужицкое дело вернее: у мужика живот тонок, да долог, богаты не будем, да сыты будем.
Стала старшая сестра говорить:
— Сытость-то какая — со свиньями да с телятами! Ни убранства, ни обращенья! Как ни трудись твой хозяин, как живете в навозе, так и помрете, и детям то же будет.
Лев Николаевич Толстой
Приехала из города старшая сестра к меньшей в деревню. Старшая за купцом была в городе, а меньшая за мужиком в деревне. Пьют чай сестры, разговаривают. Стала старшая сестра чваниться — свою жизнь в городе выхвалять: как она в городе просторно и чисто живет и ходит, как она детей наряжает, как она сладко ест и пьет и как на катанья, гулянья и в театры ездит.
Обидно стало меньшей сестре, и стала она купеческую жизнь унижать, а свою крестьянскую возвышать.
— Не променяю я,— говорит,— своего житья на твое. Даром что серо живем, да страху не знаем. Вы и почище живете, да либо много наторгуете, либо вовсе проторгуетесь. И пословица живет: барышу наклад — большой брат. Бывает и то: нынче богат, а завтра под окнами находишься. А наше мужицкое дело вернее: у мужика живот тонок, да долог, богаты не будем, да сыты будем.
Стала старшая сестра говорить:
— Сытость-то какая — со свиньями да с телятами! Ни убранства, ни обращенья! Как ни трудись твой хозяин, как живете в навозе, так и помрете, и детям то же будет.
- Читать рассказ Много ли человеку земли нужно полностью:
- — А что ж,— говорит меньшая, — наше дело такое. Зато твердо живем, никому не кланяемся, никого не боимся. А вы в городу все в соблазнах живете; нынче хорошо, а завтра подвернется нечистый — глядь, и соблазнит хозяина твоего либо на карты, либо на вино, либо на кралю какую. И пойдет все прахом. Разве не бывает?
Слушал Пахом — хозяин — на печи, что бабы балакают.
— Правда это,— говорит,— истинная. Как наш брат сызмальства ее, землю-матушку, переворачивает, так дурь-то в голову и не пойдет. Одно горе — земли мало! А будь земли вволю, так я никого, и самого черта, не боюсь!
Отпили бабы чай, побалакали еще об нарядах, убрали посуду, полегли спать.
А черт за печкой сидел, все слышал. Обрадовался он, что крестьянская жена на похвальбу мужа навела: похваляется, что, была б у него земля, его и черт не возьмет.
«Ладно, думает, поспорим мы с тобой; я тебе земли много дам. Землей тебя и возьму».
Жила рядом с мужиками барынька небольшая. Было у ней сто двадцать десятин земли. И жила прежде с мужиками смирно — не обижала. Да нанялся к ней солдат отставной в приказчики и стал донимать мужиков штрафами. Как ни бережется Пахом, а либо лошадь в овсы забежит, либо корова в сад забредет, либо телята в луга уйдут — за всё штраф.
Расплачивается Пахом и домашних ругает и бьет. И много греха от этого приказчика принял за лето Пахом. Уж и рад был, что скотина на двор стала,— хоть и жалко корму, да страху нет.
Прошел зимой слух, что продает барыня землю и что ладит купить ее дворник с большой дороги. Услыхали мужики, ахнули. «Ну, думают, достанется земля дворнику, замучает штрафами хуже барыни. Нам без этой земли жить нельзя, мы все у ней в кругу». Пришли мужики к барыне миром, стали просить, чтоб не продавала дворнику, а им отдала. Обещали дороже заплатить. Согласилась барыня. Стали мужики ладить миром всю землю купить; сбирались и раз и два на сходки — не сошлось дело. Разбивает их нечистый, никак не могут согласиться. И порешили мужики порознь покупать, сколько кто осилит. Согласилась и на это барыня. Услыхал Пахом, что купил у барыни двадцать десятин сосед и она ему половину денег на года рассрочила. Завидно стало Пахому: «Раскупят, думает, всю землю, останусь я ни при чем». Стал с женой советовать.
— Люди покупают, надо,— говорит,— и нам купить десятин десяток. А то жить нельзя: одолел приказчик штрафами.
Обдумали, как купить. Было у них отложено сто рублей, да жеребенка продали, да пчел половину, да сына заложили в работники, да еще у свояка занял, и набралась половина денег.
Собрал Пахом деньги, облюбовал землю, пятнадцать десятин с лесочком, и пошел к барыне торговаться. Выторговал пятнадцать десятин, ударил по рукам и задаток дал. Поехали в город, купчую закрепили, деньги половину отдал, остальные в два года обязался выплатить.
И стал Пахом с землей. Занял Пахом семян, посеял покупную землю; родилось хорошо. В один год выплатил долг и барыне и свояку. И стал Пахом помещиком: свою землю пахал и сеял, на своей земле сено косил, со своей земли колья рубил и на своей земле скотину кормил. Выедет Пахом на свою вечную землю пахать или придет всходы и луга посмотреть — не нарадуется. И трава-то, ему кажется, растет, и цветы-то цветут на ней совсем иные. Бывало, проезжал по этой земле — земля как земля, а теперь совсем земля особенная стала.
Живет так Пахом, радуется. Все бы хорошо, только стали мужики у Пахома хлеб и луга травить. Честью просил, все не унимаются: то пастухи упустят коров в луга, то лошади из ночного на хлеба зайдут. И сгонял Пахом и прощал, все не судился, потом наскучило, стал в волостное жаловаться. И знает, что от тесноты, а не с умыслом делают мужики, а думает: «Нельзя же и спускать, этак они все вытравят. Надо поучить».
Поучил так судом раз, поучил другой, оштрафовали одного, другого. Стали мужики-соседи на Пахома сердце держать; стали другой раз и нарочно травить. Забрался какой-то ночью в лесок, десяток липок на лыки срезал. Проехал по лесу Пахом — глядь, белеется. Подъехал — лутошки брошены лежат, и пенушки торчат. Хоть бы из куста крайние срезал, одну оставил, а то подряд, злодей, все счистил.
Обозлился Пахом: «Ах, думает, вызнать бы, кто это сделал; уж я бы ему выместил». Думал, думал, кто: «Больше некому, думает, как Семке». Пошел к Семке на двор искать, ничего не нашел, только поругались. И еще больше уверился Пахом, что Семен сделал. Подал прошение. Вызвали на суд. Судили, судили — оправдали мужика: улик нет. Еще пуще обиделся Пахом; с старшиной и с судьями разругался.
— Вы,— говорит,— воров руку тянете. Кабы сами по правде жили, не оправляли бы воров.
Поссорился Пахом и с судьями и с соседями. Стали ему и красным петухом грозиться. Стало Пахому в земле жить просторней, а в миру теснее.
И прошел в то время слух, что идет народ на новые места. И думает Пахом: «Самому мне от своей земли идти незачем, а вот кабы из наших кто пошли, у нас бы просторнее стало. Я бы их землю на себя взял, себе в круг пригнал; житье бы лучше стало. А то все теснота».
Сидит раз Пахом дома, заходит мужик прохожий. Пустили ночевать мужика, покормили, разговорились — откуда, мол, бог несет? Говорит мужик, что идет снизу, из-за Волги, там в работе был. Слово за слово, рассказывает мужик, как туда народ селиться идет. Рассказывает, поселились там ихние, приписались в общество, и нарезали им по десять десятин на душу.
— А земля такая,— говорит,— что посеяли ржи, так солома — лошади не видать, а густая, что горстей пять — и сноп. Один мужик,— говорит,— совсем бедный, с одними руками пришел, а теперь шесть лошадей, две коровы.
Разгорелось у Пахома сердце. Думает: «Что ж тут в тесноте бедствовать, коли можно хорошо жить. Продам здесь и землю и двор; там я на эти деньги выстроюсь и заведенье все заведу. А здесь в этой тесноте — грех один. Только самому все путем вызнать надо».
Собрался на лето, пошел. До Самары плыл по Волге вниз на пароходе, потом пеший верст четыреста прошел. Дошел до места. Все так точно. Живут мужики просторно, по десять десятин земли на душу нарезано, и принимают в общество с охотой. А коли кто с денежками, покупай, кроме надельной, в вечную, сколько хочешь, по три рубля самой первой земли; сколько хочешь, купить можно!
Разузнал все Пахом, вернулся к осени домой, стал все распродавать. Продал землю с барышом, продал двор свой, продал скотину всю, выписался из общества, дождался весны и поехал с семьей на новые места.
Приехал Пахом на новые места с семейством, приписался в большое село в общество. Попоил стариков, бумаги все выправил. Приняли Пахома, нарезали ему на пять душ надельной земли пятьдесят десятин в разных полях, кроме выгона. Построился Пахом, скотину завел. Земли у него одной душевой против прежнего втрое стало. И земля хлебородная. Житье против того, что на старине было, вдесятеро лучше. И пахотной земли и кормов вволю. Скотины сколько хочешь держи.
Сначала, покуда строился да заводился, хорошо показалось Пахому, да обжился — и на этой земле тесно показалось. Посеял первый год Пахом пшеницу на душевой — хороша уродилась. Разохотился он пшеницу сеять, а душевой земли мало. И какая есть — не годится. Пшеницу там на ковыльной или залежной земле сеют. Посеют год, два и запускают, пока опять ковылем прорастет. А на такую землю охотников много, на всех и не хватает. Тоже из-за нее споры; побогаче кто — хотят сами сеять, а бедняки отдают купцам за подати. Захотел Пахом побольше посеять. Поехал на другой год к купцу, купил земли на год. Посеял побольше — родилось хорошо; да далеко от села — верст за пятнадцать возить надо. Видит — в округе купцы-мужики хуторами живут, богатеют. «То ли дело,— думает Пахом,— коли бы тоже в вечность землицы купить да построить хутор. Все бы в кругу было». И стал подумывать Пахом, как бы земли в вечность купить.
Прожил так Пахом три года. Снимал землю, пшеницу сеял. Года вышли хорошие, и пшеница хороша рожалась, и деньги залежные завелись. Жить бы да жить, да скучно показалось Пахому каждый год в людях землю покупать, из-за земли воловодиться: где хорошенькая землица есть, сейчас налетят мужики, всю разберут; не поспел укупить, и не на чем сеять. А то купил на третий год с купцом пополам выгон у мужиков; и вспахали уж, да засудились мужики, так и пропала работа. «Кабы своя земля была, думает, никому бы не кланялся, и греха бы не было».
И стал Пахом разузнавать, где купить земли в вечность. И попал на мужика. Были куплены у мужика пять, сот десятин, да разорился он и продает задешево. Стал Пахом ладить с ним. Толковал, толковал — сладился за тысячу пятьсот рублей, половину денег обождать. Совсем уж было поладили, да заезжает раз к Пахому купец проезжий на двор покормить. Попили чайку, поговорили. Рассказывает купец, что едет он из дальних башкир. Там, рассказывает, купил у башкирцев земли тысяч пять десятин. И стало всего тысяча рублей. Стал расспрашивать Пахом. Рассказал купец.
— Только,— говорит,— стариков ублаготворил. Халатов, ковров раздарил рублей на сто, да цибик чаю, да попоил винцом, кто пьет. И по двадцать копеек за десятину взял. — Показывает купчую. — Земля,— говорит,— по речке, и степь вся ковыльная.
Стал расспрашивать Пахом, как и что.
— Земли,— говорит купец,— там не обойдешь и в год: все башкирская. А народ несмышленый, как бараны. Можно почти даром взять.
«Ну,— думает Пахом,— что ж мне за мои тысячу рублей пятьсот десятин купить да еще долг на шею забрать. А тут я за тысячу рублей чем завладаю!»
Расспросил Пахом, как проехать, и только проводил купца, собрался сам ехать. Оставил дом на жену, сам собрался с работником, поехал. Заехали в город, купили чаю цибик, подарков, вина — все, как купец сказал. Ехали, ехали, верст пятьсот отъехали. На седьмые сутки приехали на башкирскую кочевку. Все так, как купец говорил. Живут все в степи, над речкой, в кибитках войлочных. Сами не пашут и хлеба не едят. А в степи скотина ходит и лошади косяками. За кибитками жеребята привязаны, и к ним два раза в день маток пригоняют; кобылье молоко доят и из него кумыс делают. Бабы кумыс болтают и сыр делают, а мужики только и знают — кумыс и чай пьют, баранину едят да на дудках играют. Гладкие все, веселые, все лето празднуют. Народ совсем темный, и по-русски не знают, а ласковый.
Только увидали Пахома, повышли из кибиток башкирцы, обступили гостя. Нашелся переводчик. Сказал ему Пахом, что он об земле приехал. Обрадовались башкирцы, подхватили Пахома, свели его в кибитку хорошую, посадили на ковры, подложили под него подушек пуховых, сели кругом, стали угощать чаем, кумысом. Барана зарезали и бараниной накормили. Достал Пахом из тарантаса подарки, стал башкирцам раздавать. Одарил Пахом башкирцев подарками и чай разделил. Обрадовались башкирцы. Лопотали, лопотали промеж себя, потом велели переводчику говорить.
— Велят тебе сказать,— говорит переводчик,— что они полюбили тебя и что у нас обычай такой — гостю всякое удовольствие делать и за подарки отдаривать. Ты нас одарил; теперь скажи, что тебе из нашего полюбится, чтоб тебя отдарить?
— Полюбилась мне,— говорит Пахом,— больше всего у вас земля. У нас,— говорит,— в земле теснота, да и земля выпаханная, а у вас земли много и земля хороша. Я такой и не видывал.
Передал переводчик. Поговорили, поговорили башкирцы. Не понимает Пахом, что они говорят, а видит, что веселы, кричат что-то, смеются. Затихли потом, смотрят на Пахома, а переводчик говорит:
— Велят,— говорит,— они тебе сказать, что за твое добро рады тебе сколько хочешь земли отдать. Только рукой покажи какую — твоя будет.
Поговорили они еще и что-то спорить стали. И спросил Пахом, о чем спорят. И сказал переводчик:
— Говорят одни, что надо об земле старшину спросить, а без него нельзя. А другие говорят, и без него можно.
Спорят башкирцы, вдруг идет человек в шапке лисьей. Замолчали все и встали. И говорит переводчик:
— Это старшина самый.
Сейчас достал Пахом лучший халат и поднес старшине и еще чаю пять фунтов. Принял старшина и сел на первое место. И сейчас стали говорить ему что-то башкирцы. Слушал, слушал старшина, кивнул головой, чтоб они замолчали, и стал говорить Пахому по-русски.
— Что ж,— говорит,— можно. Бери, где полюбится. Земли много.
«Как же я возьму, сколько хочу,— думает Пахом.— Надо же как ни есть закрепить. А то скажут твоя, а потом отнимут».
— Благодарим вас,— говорит,— на добром слове. Земли ведь у вас много, а мне немножко надо. Только бы мне знать, какая моя будет. Уж как-нибудь все-таки отмерять да закрепить за мной надо. А то в смерти-животе бог волен. Вы, добрые люди, даете, а придется — дети ваши отнимут.
— Правда твоя,— говорит старшина,— закрепить можно.
Стал Пахом говорить:
— Я вот слышал, у вас купец был. Вы ему тоже землицы подарили и купчую сделали; так и мне бы тоже.
Все понял старшина.
— Это все можно,— говорит. — У нас и писарь есть, и в город поедем, и все печати приложим.
— А цена какая будет? — говорит Пахом.
— Цена у нас одна: тысяча рублей за день.
Не понял Пахом.
— Какая же это мера — день? Сколько в ней десятин будет?
— Мы этого,— говорит,— не умеем считать. А мы за день продаем; сколько обойдешь в день, то и твое, а цена дню тысяча рублей.
Удивился Пахом.
— Да ведь это,— говорит,— в день обойти, земли много будет.
Засмеялся старшина.
— Вся твоя!— говорит. — Только один уговор: если назад не придешь в день к тому месту, с какого возьмешься, пропали твои деньги.
— А как же,— говорит Пахом,— отметить, где я пройду?
— А мы станем на место, где ты облюбуешь, мы стоять будем, а ты иди, делай круг; а с собой скребку возьми и, где надобно, замечай, на углах ямки рой, дернички клади, потом с ямки на ямку плугом проедем. Какой хочешь круг забирай, только до захода солнца приходи к тому месту, с какого взялся. Что обойдешь, все твое.
Обрадовался Пахом. Порешили наране выезжать. Потолковали, попили еще кумысу, баранины поели, еще чаю напились; стало дело к ночи. Уложили Пахома спать на пуховике, и разошлись башкирцы. Обещались завтра на зорьке собраться, до солнца на место выехать.
Лег Пахом на пуховики, и не спится ему, все про землю думает. «Отхвачу, думает, палестину большую. Верст пятьдесят обойду в день-то. День-то нынче что год; в пятидесяти верстах земли-то что будет. Какую похуже — продам или мужиков пущу, а любенькую отберу, сам на ней сяду. Плуга два быков заведу, человека два работников принайму; десятинок полсотни пахать буду, а на остальной скотину нагуливать стану».
Не заснул всю ночь Пахом. Перед зарей только забылся. Только забылся — и видит он сон. Видит он, что лежит будто он в этой самой кибитке и слышит — наружу гогочет кто-то. И будто захотелось ему посмотреть, кто такой смеется, и встал он, вышел из кибитки и видит — сидит тот самый старшина башкирский перед кибиткой, за живот ухватился обеими руками, закатывается, гогочет на что-то. Подошел он и спросил: «Чему смеешься?» И видит он, будто это не старшина башкирский, а купец намеднишний, что к ним заезжал, об земле рассказывал. И только спросил у купца: «Ты давно ли тут?» — а это уж и не купец, а тот самый мужик, что на старине снизу заходил. И видит Пахом, что будто и не мужик это, а сам дьявол, с рогами и с копытами, сидит, хохочет, а перед ним лежит человек босиком, в рубахе и портках. И будто поглядел Пахом пристальней, что за человек такой? И видит, что человек мертвый и что это — он сам. Ужаснулся Пахом и проснулся. Проснулся. «Чего не приснится», — думает. Огляделся; видит в открытую дверь — уж бело становится, светать начинает. «Надо, думает, будить народ, пора ехать». Поднялся Пахом, разбудил работника в тарантасе, велел запрягать и пошел башкирцев будить.
— Пора,— говорит,— на степь ехать, отмерять.
Повставали башкирцы, собрались все, и старшина пришел. Зачали башкирцы опять кумыс пить, хотели Пахома угостить чаем, да не стал он дожидаться.
— Коли ехать, так ехать,— говорит,— пора.
Собрались башкирцы, сели — кто верхами, кто в тарантасы, поехали. А Пахом с работником на своем тарантасике поехали и с собой скребку взяли. Приехали в степь, заря занимается. Въехали на бугорок, по-башкирски — на шихан. Вылезли из тарантасов, послезали с лошадей, сошлись в кучку. Подошел старшина к Пахому, показал рукой.
— Вот,— говорит,— вся наша, что глазом окинешь. Выбирай любую.
Разгорелись глаза у Пахома: земля вся ковыльная, ровная как ладонь, черная как мак, а где лощинка — так разнотравье, трава по груди.
Снял старшина шапку лисью, поставил на землю.
— Вот,— говорит,— метка будет. Отсюда пойди, сюда приходи. Что обойдешь, все твое будет.
Вынул Пахом деньги, положил на шапку, снял кафтан, в одной поддевке остался, перепоясался потуже под брюхо кушаком, подтянулся; сумочку с хлебом за пазуху положил, баклажку с водой к кушаку привязал, подтянул голенища, взял скребку у работника, собрался идти. Думал, думал, в какую сторону взять,— везде хорошо. Думает: «Все одно: пойду на восход солнца». Стал лицом к солнцу, размялся, ждет, чтобы показалось оно из-за края. Думает: «Ничего времени пропускать не стану. Холодком и идти легче». Только брызнуло из-за края солнце, вскинул Пахом скребку на плечо и пошел в степь.
Пошел Пахом ни тихо, ни скоро. Отошел с версту; остановился, вырыл ямку и дернички друг на дружку положил, чтоб приметней было. Пошел дальше. Стал разминаться, стал и шагу прибавлять. Отошел еще, вырыл еще другую ямку.
Оглянулся Пахом. На солнце хорошо видно шихан, и народ стоит, и у тарантасов на колесах шины блестят.
Угадывает Пахом, что верст пять прошел. Согреваться стал, снял поддевку, вскинул на плечо, пошел дальше. Отошел еще верст пять. Тепло стало. Взглянул на солнышко — уж время об завтраке.
«Одна упряжка прошла,— думает Пахом. — А их четыре в дню, рано еще заворачивать. Дай только разуюсь». Присел, разулся, сапоги за пояс, пошел дальше. Легко идти стало. Думает: «Дай пройду еще верст пяток, тогда влево загибать стану. Место-то хорошо очень, кидать жалко. Что дальше, то лучше». Пошел еще напрямик. Оглянулся — шихан уж чуть видно, и народ, как мураши, на нем чернеется, и чуть блестит что-то.
«Ну,— думает Пахом,— в эту сторону довольно забрал; надо загибать. Да и разопрел — пить хочется». Остановился, вырыл ямку побольше, положил дернички, отвязал баклажку, напился и загнул круто влево. Шел он, шел, трава пришла высокая, и жарко стало.
Стал Пахом уставать; поглядел он на солнышко, видит — самый обед. «Ну, думает, отдохнуть надо». Остановился Пахом, присел. Поел хлебца с водой, а ложиться не стал: думает — ляжешь, да и заснешь. Посидел немного, пошел дальше. Сначала легко пошел. От еды силы прибавилось. Да уж жарко очень стало, да и сон клонить стал; однако все идет, думает — час терпеть, а век жить.
Прошел еще и по этой стороне много, хотел уж загибать влево, да глядь — лощинка подошла сырая; жаль бросать. Думает: «Лен тут хорош уродится». Опять пошел прямо. Захватил лощинку, выкопал ямку за лощиной, загнул второй угол. Оглянулся Пахом на шихан: от тепла затуманилось, качается что-то в воздухе и сквозь мару чуть виднеются люди на шихане — верст пятнадцать до них будет. «Ну,— думает Пахом,— длинны стороны взял, надо эту покороче взять». Пошел третью сторону, стал шагу прибавлять. Посмотрел на солнце — уж оно к полднику подходит, а по третьей стороне всего версты две прошел. И до места все те же верст пятнадцать. «Нет, думает, хоть кривая дача будет, а надо прямиком поспевать. Не забрать бы лишнего. А земли и так уж много». Вырыл Пахом поскорее ямку и повернул прямиком к шихану.
Идет Пахом прямо на шихан, и тяжело уж ему стало. Разопрел и ноги босиком изрезал и отбил, да и подкашиваться стали. Отдохнуть хочется, а нельзя,— не поспеешь дойти до заката. Солнце не ждет, все спускается да спускается. «Ах, думает, не ошибся ли, не много ли забрал? Что, как не поспеешь?» Взглянет вперед на шихан, взглянет на солнце: до места далеко, а солнце уж недалеко от края.
Идет так Пахом, трудно ему, а все прибавляет да прибавляет шагу. Шел, шел — все еще далеко; побежал рысью. Бросил поддевку, сапоги, баклажку, шапку бросил, только скребку держит, ей попирается. «Ах, думает, позарился я, все дело погубил, не добегу до заката». И еще хуже ему от страха дух захватывает. Бежит Пахом, рубаха и портки от пота к телу липнут, во рту пересохло. В груди как мехи кузнечные раздуваются, а в сердце молотком бьет, и ноги как не свои — подламываются. Жутко стало Пахому, думает: «Как бы не помереть с натуги».
Помереть боится, а остановиться не может. «Столько, думает, пробежал, а теперь остановиться — дураком назовут». Бежал, бежал, подбегает уж близко и слышит: визжат, гайкают на него башкирцы, и от крика ихнего у него еще пуще сердце разгорается. Бежит Пахом из последних сил, а солнце уж к краю подходит, в туман зашло: большое, красное, кровяное стало. Вот-вот закатываться станет. Солнце близко, да и до места уж вовсе не далеко. Видит уж Пахом, и народ на шихане на него руками махает, его подгоняют. Видит шапку лисью на земле и деньги на ней видит; видит и старшину, как он на земле сидит, руками за пузо держится. И вспомнился Пахому сон. «Земли, думает, много, да приведет ли бог на ней жить. Ох, погубил я себя, думает, не добегу».
Взглянул Пахом на солнце, а оно до земли дошло, уж краюшком заходить стало и дугой к краю вырезалось. Наддал из последних сил Пахом, навалился наперед телом, насилу ноги поспевают подставляться, чтоб не упасть. Подбежал Пахом к шихану, вдруг темно стало. Оглянулся — уж зашло солнце. Ахнул Пахом. «Пропали, думает, мои труды». Хотел уж остановиться, да слышит, гайкают всё башкирцы, и вспомнил он, что снизу ему кажет, что зашло, а с шихана не зашло еще солнце. Надулся Пахом, взбежал на шихан. На шихане еще светло. Взбежал Пахом, видит — шапка. Перед шапкой сидит старшина, гогочет, руками за пузо держится. Вспомнил Пахом сон, ахнул, подкосились ноги, и упал он наперед, руками до шапки достал.
— Ай, молодец! — закричал старшина. — Много земли завладел!
Подбежал работник Пахомов, хотел поднять его, а у него изо рта кровь течет, и он мертвый лежит.
Пощелкали языками башкирцы, пожалели.
Поднял работник скребку, выкопал Пахому могилу, ровно насколько он от ног до головы захватил — три аршина, и закопал его.
Вт 6 Янв - 12:29
ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ
рассказ
Лев Толстой
рассказ
Лев Толстой
Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев: не любящий брата пребывает в смерти. (I посл. Иоан. III,14)
А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое: как пребывает в том любовь божия? (III, 17)
Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиной. (III, 18)
Любовь от бога, и всякий любящий рожден от бога и знает бога. (IV, 7)
Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь. (IV, 8)
Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то бог в нас пребывает. (IV, 12)
Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем. (IV, 16)
Кто говорит: я люблю бога, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своею, которого видит, как может любить бога, которого не видит? (IV, 20).
А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое: как пребывает в том любовь божия? (III, 17)
Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиной. (III, 18)
Любовь от бога, и всякий любящий рожден от бога и знает бога. (IV, 7)
Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь. (IV, 8)
Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то бог в нас пребывает. (IV, 12)
Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем. (IV, 16)
Кто говорит: я люблю бога, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своею, которого видит, как может любить бога, которого не видит? (IV, 20).
Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья; и второй год собирался сапожник купить овчин на новую шубу.
К осени собрались у сапожника деньжонки: три рубля бумажка лежала у бабы в сундуке, а еще пять рублей двадцать копеек было за мужиками в селе.
И собрался с утра сапожник в село за шубой. Надел нанковую бабью куртушку на вате на рубаху, сверху кафтан суконный, взял бумажку трехрублевую в карман, выломал палку и пошел после завтрака. Думал: «Получу пять рублей с мужиков, приложу своих три,— куплю овчин на шубу».
Пришел сапожник в село, зашел к одному мужику — дома нет, обещала баба на неделе прислать мужа с деньгами, а денег не дала; зашел к другому,— забожился мужик, что нет денег, только двадцать копеек отдал за починку сапог. Думал сапожник в долг взять овчины,— в долг не поверил овчинник.
— Денежки,— говорит,— принеси, тогда выбирай любые, а то знаем мы, как долги выбирать.
Так и не сделал сапожник никакого дела, только получил двадцать копеек за починку да взял у мужика старые валенки кожей обшить.
Потужил сапожник, выпил на все двадцать копеек водки и пошел домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши — тепло было и без шубы. Идет сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мерзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает.
- Читать рассказ Чем люди живы полностью:
- — Я,— говорит,— и без шубы тёпел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне ее век не надо. Одно — баба заскучает. Да и обидно — ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесешь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдает! Ну что на двугривенный сделаешь? Выпить — одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и все, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном,— откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой — а хлеб дошел; опять полтора рубля выложь. Так ты мне мое отдай.
Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит — за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. «Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?»
Подошел ближе — совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мертвый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: «Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом».
И пошел сапожник мимо. Зашел за часовню — не видать стало человека. Прошел часовню, оглянулся, видит— человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Еще больше заробел сапожник, думает себе: «Подойти или мимо пройти? Подойти — как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только бог!»
И прибавил сапожник шагу. Стал уж проходить часовню, да зазрила его совесть.
И остановился сапожник на дороге.
— Ты что же это,— говорит на себя,— Семен, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идешь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твое? Ай, Сема, неладно!
Повернулся Семен и пошел к человеку.
Подходит Семен к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно — измерз человек и напуган; сидит, прислонясь, и не глядит на Семена, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошел Семен вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семена. И с этого взгляда полюбился человек Семену. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан.
— Будет,— говорит,— толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка!
Взял Семен человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семен — тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему
Семен кафтан на плечи,— не попадет в рукава. Заправил ему Семен руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою.
Снял было Семен картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: «У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные». Надел опять. «Лучше сапоги ему обую».
Посадил его и сапоги валеные обул ему.
Одел его сапожник и говорит:
— Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся. А эти дела все без нас разберут. Идти можешь?
Стоит человек, умильно глядит на Семена, а выговорить ничего не может.
— Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка!
И пошел человек. И пошел легко, не отстает.
Идут они дорогой, и говорит Семен:
— Чей, значит, будешь?
— Я не здешний.
— Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню?
— Нельзя мне сказать.
— Должно, люди обидели?
— Никто меня не обидел. Меня бог наказал.
— Известно, все бог, да все же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе?
— Мне все одно.
Подивился Семен. Не похож на озорника и на речах мягок, а не сказывает про себя. И думает Семен: «Мало ли какие дела бывают»,— и говорит человеку:
— Что ж, так пойдем ко мне в дом, хоть отойдешь мало-мальски.
Идет Семен, не отстает от него странник, рядом идет. Поднялся ветер, прохватывает Семена под рубаху, и стал с него сходить хмель, и прозябать стал. Идет он, носом посапывает, запахивает на себе куртушку бабью и думает: «Вот-те и шуба, пошел за шубой, а без кафтана приду да еще голого с собой приведу. Не похвалит Матрена!» И как подумает об Матрене, скучно станет Семену. А как поглядит на странника, вспомнит, как он взглянул на него за часовней, так взыграет в нем сердце.
Убралась Семена жена рано. Дров нарубила, воды принесла, ребят накормила, сама закусила и задумалась; задумалась, когда хлебы ставить: нынче или завтра? Краюшка большая осталась.
«Если, думает, Семен там пообедает да много за ужином не съест, на завтра хватит хлеба».
Повертела, повертела Матрена краюху, думает: «Не стану нынче хлебов ставить. Муки и то всего на одни хлебы осталось. Еще до пятницы протянем».
Убрала Матрена хлеб и села у стола заплату на мужнину рубаху нашить. Шьет и думает Матрена про мужа, как он будет овчины на шубу покупать.
«Не обманул бы его овчинник. А то прост уж очень мой-то. Сам никого не обманет, а его малое дитя проведет. Восемь рублей деньги не малые. Можно хорошую шубу собрать. Хоть не дубленая, а все шуба. Прошлую зиму как бились без шубы! Ни на речку выйти, ни куда. А то вот пошел со двора, все на себя надел, мне и одеть нечего. Не рано пошел. Пора бы ему. Уж не загулял ли соколик-то мой?»
Только подумала Матрена, заскрипели ступеньки на крыльце, кто-то вошел. Воткнула Матрена иголку, вышла в сени. Видит — вошли двое: Семен и с ним мужик какой-то без шапки и в валенках.
Сразу почуяла Матрена дух винный от мужа. «Ну, думает, так и есть загулял». Да как увидела, что он без кафтана, в куртушке в одной и не несет ничего, а молчит, ужимается, оборвалось у Матрены сердце. «Пропил, думает, деньги, загулял с каким-нибудь непутевым, да и его еще с собой привел».
Пропустила их Матрена в избу, сама вошла, видит — человек чужой, молодой, худощавый, кафтан на нем ихний. Рубахи не видать под кафтаном, шапки нет. Как вошел, так стал, не шевелится и глаз не поднимает. И думает Матрена: недобрый человек — боится.
Насупилась Матрена, отошла к печи, глядит, что от них будет.
Снял Семен шапку, сел на лавку, как добрый.
— Что ж,— говорит,— Матрена, собери ужинать, что ли!
Пробурчала что-то себе под нос Матрена. Как стала у печи, не шевельнется: то на одного, то на другого посмотрит и только головой покачивает. Видит Семен, что баба не в себе, да делать нечего: как будто не примечает, берет за руку странника.
— Садись,— говорит,— брат, ужинать станем.
Сел странник на лавку.
— Что же, али не варила?
Взяло зло Матрену.
— Варила, да не про тебя. Ты и ум, я вижу, пропил. Пошел за шубой, а без кафтана пришел, да еще какого-то бродягу голого с собой привел. Нет у меня про вас, пьяниц, ужина.
— Будет, Матрена, что без толку-то языком стрекотать! Ты спроси прежде, какой человек...
— Ты сказывай, куда деньги девал?
Полез Семен в кафтан, вынул бумажку, развернул.
— Деньги — вот они, а Трифонов не отдал, завтра посулился.
Еще пуще взяло зло Матрену: шубы не купил, а последний кафтан на какого-то голого надел да к себе привел.
Схватила со стола бумажку, понесла прятать, сама говорит:
— Нет у меня ужина. Всех пьяниц голых не накормишь.
— Эх, Матрена, подержи язык-то. Прежде послушай, что говорят...
— Наслушаешься ума от пьяного дурака. Недаром не хотела за тебя, пьяницу, замуж идти. Матушка мне холсты отдала — ты пропил; пошел шубу купить — пропил.
Хочет Семен растолковать жене, что пропил он только двадцать копеек, хочет сказать, где он человека нашел,— не дает ему Матрена слова вставить: откуда что берется, по два слова вдруг говорит. Что десять лет тому назад было, и то все помянула.
Говорила, говорила Матрена, подскочила к Семену, схватила его за рукав.
— Давай-поддевку-то мою. А то одна осталась, и ту с меня снял да на себя напер. Давай сюда, конопатый пес, пострел тебя расшиби!
Стал снимать с себя Семен куцавейку, рукав вывернул, дернула баба — затрещала в швах куцавейка. Схватила Матрена поддевку, на голову накинула и взялась за дверь. Хотела уйти, да остановилась: и сердце в ней расходилось — хочется ей зло сорвать и узнать хочется, какой-такой человек.
Остановилась Матрена и говорит:
— Кабы добрый человек, так голый бы не был, а то на нем и рубахи-то нет. Кабы за добрыми делами пошел, ты бы сказал, откуда привел щеголя такого.
— Да я сказываю тебе: иду, у часовни сидит этот раздемши, застыл совсем. Не лето ведь, нагишом-то. Нанес меня на него бог, а то бы пропасть. Ну, как быть? Мало ли какие дела бывают! Взял, одел и привел сюда. Утиши ты свое сердце. Грех, Матрена. Помирать будем.
Хотела Матрена изругаться, да поглядела на странника и замолчала. Сидит странник — не шевельнется, как сел на краю лавки. Руки сложены на коленях, голова на грудь опущена, глаз не раскрывает и все морщится, как будто душит его что. Замолчала Матрена. Семен и говорит:
— Матрена, али в тебе бога нет?!
Услыхала это слово Матрена, взглянула еще на странника, и вдруг сошло в ней сердце. Отошла она от двери, подошла к печному углу, достала ужинать. Поставила чашку на стол, налила квасу, выложила краюшку последнюю. Подала нож и ложки.
— Хлебайте, что ль,— говорит.
Подвинул Семен странника.
— Пролезай,— говорит,— молодец.
Нарезал Семен хлеба, накрошил, и стали ужинать. А Матрена села об угол стола, подперлась рукой и глядит на странника.
И жалко стало Матрене странника, и полюбила она его. И вдруг повеселел странник, перестал морщиться, поднял глаза на Матрену и улыбнулся.
Поужинали; убрала баба и стала спрашивать странника:
— Да ты чей будешь?
— Не здешний я.
— Да как же ты на дорогу-то попал?
— Нельзя мне сказать.
— Кто ж тебя обобрал?
— Меня бог наказал.
— Так голый и лежал?
— Так и лежал нагой, замерзал. Увидал меня Семен, пожалел, снял с себя кафтан, на меня надел и велел сюда прийти. А здесь ты меня накормила, напоила, пожалела. Спасет вас господь!
Встала Матрена, взяла с окна рубаху старую Семенову, ту самую, что платила, подала страннику, нашла еще портки, подала.
— На вот, я вижу, у тебя и рубахи-то нет. Оденься да ложись где полюбится — на хоры али на печь.
Снял странник кафтан, одел рубаху и портки и лег на хоры. Потушила Матрена свет, взяла кафтан и полезла к мужу.
Прикрылась Матрена концом кафтана, лежит и не спит, все странник ей с мыслей не идет.
Как вспомнит, что он последнюю краюшку доел и на завтра нет хлеба, как вспомнит, что рубаху и портки отдала, так скучно ей станет; а вспомнит, как он улыбнулся, и взыграет в ней сердце.
Долго не спала Матрена и слышит — Семен тоже не спит, кафтан на себя тащит.
— Семен!
— А!
— Хлеб-то последний поели, а я не ставила. На завтра, не знаю, как быть. Нечто у кумы Маланьи попрошу.
— Живы будем, сыты будем.
Полежала баба, помолчала.
— А человек, видно, хороший, только что ж он не сказывает про себя.
— Должно, нельзя.
— Сём!
— А!
— Мы-то даем, да что ж нам никто не дает?
Не знал Семен, что сказать. Говорит: «Будет толковать-то». Повернулся и заснул.
Наутро проснулся Семен. Дети спят, жена пошла к соседям хлеба занимать. Один вчерашний странник в старых портках и рубахе на лавке сидит, вверх смотрит. И лицо у него против вчерашнего светлее.
И говорит Семен:
— Чего ж, милая голова: брюхо хлеба просит, а голое тело одежи. Кормиться надо. Что работать умеешь?
— Я ничего не умею.
Подивился Семен и говорит:
— Была бы охота. Всему люди учатся.
— Люди работают, и я работать буду.
— Тебя как звать?
— Михаил.
— Ну, Михайла, сказывать про себя не хочешь — твое дело, а кормиться надо. Работать будешь, что прикажу,— кормить буду.
— Спаси тебя господь, а я учиться буду. Покажи, что делать.
Взял Семен пряжу, надел на пальцы и стал делать конец.
— Дело не хитрое, гляди...
Посмотрел Михайла, надел также на пальцы, тотчас перенял, сделал конец.
Показал ему Семен, как наваривать. Также сразу понял Михайла. Показал хозяин и как всучить щетинку и как тачать, и тоже сразу понял Михайла.
Какую ни покажет ему работу Семен, все сразу поймет, и с третьего дня стал работать, как будто век шил. Работает без разгиба, ест мало; перемежится работа — молчит и все вверх глядит. На улицу не ходит, не говорит лишнего, не шутит, не смеется.
Только и видели раз, как он улыбнулся в первый вечер, когда ему баба ужинать собрала.
День ко дню, неделя к неделе, вскружился и год. Живет Михайла по-прежнему у Семена, работает. И прошла про Семенова работника слава, что никто так чисто и крепко сапог не сошьет, как Семенов работник Михайла, и стали из округи к Семену за сапогами ездить, и стал у Семена достаток прибавляться.
Сидят раз по зиме Семен с Михайлой, работают, подъезжает к избе тройкой с колокольцами возок. Поглядели в окно: остановился возок против избы, соскочил молодец с облучка, отворил дверцу. Вылезает из возка в шубе барин. Вышел из возка, пошел к Семенову дому, вошел на крыльцо. Выскочила Матрена, распахнула дверь настежь. Нагнулся барин, вошел в избу, выпрямился, чуть головой до потолка не достал, весь угол захватил.
Встал Семен, поклонился и дивуется на барина. И не видывал он людей таких. Сам Семен поджарый и Михайла худощавый, а Матрена и вовсе как щепка сухая, а этот — как с другого света человек: морда красная, налитая, шея как у быка, весь как из чугуна вылит.
Отдулся барин, снял шубу, сел на лавку и говорит:
— Кто хозяин сапожник?
Вышел Семен, говорит:
— Я, ваше степенство.
Крикнул барин на своего малого:
— Эй, Федька, подай сюда товар.
Вбежал малый, внес узелок. Взял барин узел, положил на стол.
— Развяжи,— говорит. Развязал малый.
Ткнул барин пальцем товар сапожный и говорит Семену:
— Ну, слушай же ты, сапожник. Видишь товар?
— Вижу,— говорит,— ваше благородие.
— Да ты понимаешь ли, какой это товар?
Пощупал Семен товар, говорит:
— Товар хороший.
— То-то хороший! Ты, дурак, еще не видал товару такого. Товар немецкий, двадцать рублей плачен.
Заробел Семен, говорит:
— Где же нам видать.
— Ну, то-то. Можешь ты из этого товара на мою ногу сапоги сшить?
— Можно, ваше степенство.
Закричал на него барин:
— То-то «можно». Ты понимай, ты на кого шьешь, из какого товару. Такие сапоги мне сшей, чтобы год носились, не кривились, не поролись. Можешь — берись, режь товар, а не можешь — и не берись и не режь товару. Я тебе наперед говорю: распорются, скривятся сапоги раньше году, я тебя в острог засажу; не скривятся, не распорются до году, я за работу десять рублей отдам.
Заробел Семен и не знает, что сказать. Оглянулся на Михайлу. Толканул его локтем и шепчет:
— Брать, что ли?
Кивнул головой Михайла: «Бери, мол, работу».
Послушался Семен Михайлу, взялся такие сапоги сшить, чтобы год не кривились, не поролись.
Крикнул барин малого, велел снять сапог с левой ноги, вытянул ногу.
— Снимай мерку!
Сшил Семен бумажку в десять вершков, загладил, стал на коленки, руку об фартук обтер хорошенько, чтобы барский чулок не попачкать, и стал мерить. Обмерил Семен подошву, обмерил в подъеме; стал икру мерить, не сошлась бумажка. Ножища в икре как бревно толстая.
— Смотри, в голенище не обузь.
Стал Семен еще бумажку нашивать. Сидит барин, пошевеливает перстами в чулке, народ в избе оглядывает. Увядал Михайлу.
— Это кто ж,— говорит,— у тебя?
— А это самый мой мастер, он и шить будет.
— Смотри же,— говорит барин на Михайлу,— помни, так сшей, чтобы год проносились.
Оглянулся и Семен на Михайлу; видит — Михайла на барина и не глядит, а уставился в угол за барином, точно вглядывается в кого. Глядел, глядел Михайла и вдруг улыбнулся и просветлел весь.
— Ты что, дурак, зубы скалишь? Ты лучше смотри, чтобы к сроку готовы были.
И говорит Михайла:
— Как раз поспеют, когда надо.
— То-то.
Надел барин сапог, шубу, запахнулся и пошел к двери. Да забыл нагнуться, стукнулся в притолоку головой.
Разругался барин, потер себе голову, сел в возок и уехал.
Отъехал барин, Семен и говорит:
— Ну уж кремняст. Этого долбней не убьешь. Косяк головой высадил, а ему горя мало.
А Матрена говорит:
— С житья такого как им гладким не быть. Этакого заклепа и смерть не возьмет.
И говорит Семен Михайле:
— Взять-то взяли работу, да как бы нам беды не нажить. Товар дорогой, а барин сердитый. Как бы не ошибиться. Ну-ка ты, у тебя и глаза повострее, да и в руках-то больше моего сноровки стало, на-ка мерку. Крои товар, а я головки дошивать буду.
Не ослушался Михайла, взял товар барский, разостлал на столе, сложил вдвое, взял нож и начал кроить.
Подошла Матрена, глядит, как Михайла кроит, и дивится, что такое Михайла делает. Привыкла уж и Матрена к сапожному делу, глядит и видит, что Михайла не по-сапожному товар кроит, а на круглые вырезает.
Хотела сказать Матрена, да думает себе: «Должно, не поняла я, как сапоги барину шить; должно, Михайла лучше знает, не стану мешаться».
Скроил Михайла пару, взял конец и стал сшивать не по-сапожному, в два конца, а одним концом, как босовики шьют.
Подивилась и на это Матрена, да тоже мешаться не стала. А Михайла все шьет. Стали полудновать, поднялся Семен, смотрит — у Михаилы из барского товару босовики сшиты.
Ахнул Семен. «Как это, думает, Михайла год целый жил, не ошибался ни в чем, а теперь беду такую наделал? Барин сапоги вытяжные на ранту заказывал, а он босовики сшил без подошвы, товар испортил. Как я теперь разделаюсь с барином? Товару такого не найдешь».
И говорит он Михайле:
— Ты что же это,— говорит,— милая голова, наделал? Зарезал ты меня! Ведь барин сапоги заказывал, а ты что сшил?
Только начал он выговаривать Михайле — грох в кольцо у двери, стучится кто-то. Глянули в окно: верхом кто-то приехал, лошадь привязывает. Отперли: входит тот самый малый от барина.
— Здорово!
— Здорово. Чего надо?
— Да вот барыня прислала об сапогах.
— Что об сапогах?
— Да что об сапогах! сапог не нужно барину. Приказал долго жить барин.
— Что ты!
— От вас до дома не доехал, в возке и помер. Подъехала повозка к дому, вышли высаживать, а он как куль завалился, уж и закоченел, мертвый лежит, насилу из возка выпростали. Барыня и прислала, говорит: «Скажи ты сапожнику, что был, мол, у вас барин, сапоги заказывал и товар оставил, так скажи: сапог не нужно, а чтобы босовики на мертвого поскорее из товару сшил. Да дождись, пока сошьют, и с собой босовики привези». Вот и приехал.
Взял Михайла со стола обрезки товара, свернул трубкой, взял и босовики готовые, щелкнул друг об друга, обтер фартуком и подал малому. Взял малый босовики.
— Прощайте, хозяева! Час добрый!
Прошел и еще год, и два, и живет Михайла уже шестой год у Семена. Живет по-прежнему. Никуда не ходит, лишнего не говорит и во все время только два раза улыбнулся: один раз, когда баба ему ужинать собрала, другой раз на барина. Не нарадуется Семен на своего работника. И не спрашивает его больше, откуда он; только одного боится, чтоб не ушел от него Михайла.
Сидят раз дома. Хозяйка в печь чугуны ставит, а ребята по лавкам бегают, в окна глядят. Семен тачает у одного окна, а Михайла у другого каблук набивает.
Подбежал мальчик по лавке к Михайле, оперся ему на плечо и глядит в окно.
— Дядя Михайла, глянь-ка, купчиха с девочками, никак, к нам идет. А девочка одна хромая.
Только сказал это мальчик, Михайла бросил работу, повернулся к окну, глядит на улицу.
И удивился Семен. То никогда не глядит на улицу Михайла, а теперь припал к окну, глядит на что-то. Поглядел и Семен в окно; видит — вправду идет женщина к его двору, одета чисто, ведет за ручки двух девочек в шубках, в платочках в ковровых. Девочки одна в одну, разузнать нельзя. Только у одной левая ножка попорчена — идет, припадает.
Взошла женщина на крыльцо, в сени, ощупала дверь, потянула за скобу — отворила. Пропустила вперед себя двух девочек и вошла в избу.
— Здорово, хозяева!
— Просим милости. Что надо?
Села женщина к столу. Прижались ей девочки в колени, людей чудятся.
— Да вот девочкам на весну кожаные башмачки сшить.
— Что же, можно. Не шивали мы маленьких таких, да все можно. Можно рантовые, можно выворотные на холсте. Вот Михайла у меня мастер.
Оглянулся Семен на Михайлу и видит: Михайла работу бросил, сидит, глаз не сводит с девочек.
И подивился Семен на Михайлу. Правда, хороши, думает, девочки: черноглазенькие, пухленькие, румяненькие, и шубки и платочки на них хорошие, а все не поймет Семен, что он так приглядывается на них, точно знакомые они ему.
Подивился Семен и стал с женщиной толковать — рядиться. Порядился, сложил мерку. Подняла себе женщина на колени хроменькую и говорит:
— Вот с этой две мерки сними; на кривенькую ножку один башмачок сшей, а на пряменькую три. У них ножки одинакие, одна в одну. Двойни они.
Сиял Семен мерку и говорит на хроменькую:
— С чего же это с ней сталось? Девочка такая хорошая. Сроду, что ли?
— Нет, мать задавила.
Вступилась Матрена, хочется ей узнать, чья такая женщина и чьи дети, и говорит:
— А ты разве им не мать будешь?
— Я не мать им и не родня, хозяюшка, чужие вовсе — приемыши.
— Не свои дети, а как жалеешь их!
— Как мне их не жалеть, я их обеих своею грудью выкормила. Свое было детище, да бог прибрал, его так не жалела, как их жалею.
— Да чьи же они?
Разговорилась женщина и стала рассказывать.
— Годов шесть,— говорит,— тому дело было, в одну неделю обмерли сиротки эти: отца во вторник похоронили, а мать в пятницу померла. Остались обморушки эти от отца трех деньков, а мать и дня ие прожила. Я в эту пору с мужем в крестьянстве жила. Соседи были, двор об двор жили. Отец их мужик одинокий был, в роще работал. Да уронили дерево как-то на него, его поперек прихватило, все нутро выдавило. Только довезли, он и отдал богу душу, а баба его в ту же неделю и роди двойню, вот этих девочек. Бедность, одиночество, одна баба была,— ни старухи, ни девчонки. Одна родила, одна и померла.
Пошла я наутро проведать соседку, прихожу в избу, а она, сердечная, уж и застыла. Да как помирала, завалилась на девочку. Вот эту задавила — ножку вывернула. Собрался народ — обмыли, спрятали, гроб сделали, похоронили. Всё добрые люди. Остались девчонки одни. Куда их деть? А я из баб одна с ребенком была. Первенького мальчика восьмую неделю кормила. Взяла я их до времени к себе. Собрались мужики, думали, думали, куда их деть, и говорят мне: «Ты, Марья, подержи покамест девчонок у себя, а мы, дай срок, их обдумаем». А я разок покормила грудью пряменькую, а эту раздавленную и кормить не стала: не чаяла ей живой быть. Да думаю себе, за что ангельская душка млеет? Жалко стало и ту. Стала кормить, да так-то одного своего да этих двух — троих грудью и выкормила! Молода была, сила была, да и пища хорошая. И молока столько бог дал в грудях было, что зальются, бывало. Двоих кормлю, бывало, а третья ждет. Отвалится одна, третью возьму. Да так-то бог привел, что этих выкормила, а своего по второму годочку схоронила. И больше бог и детей не дал. А достаток прибавляться стал. Вот теперь живем здесь на мельнице у купца. Жалованье большое, жизнь хорошая. А детей нет. И как бы мне жить одной, кабы не девчонки эти! Как же мне их не любить! Только у меня и воску в свечке, что они!
Прижала к себе женщина одною рукой девочку хроменькую, а другою рукой стала со щек слезы стирать.
И вздохнула Матрена и говорит:
— Видно, пословица не мимо молвится: без отца, матери проживут, а без бога не проживут.
Поговорили они так промеж себя, поднялась женщина идти; проводили ее хозяева, оглянулись на Михайлу. А он сидит, сложивши руки на коленках, глядит вверх, улыбается.
Подошел к нему Семен: что, говорит, ты, Михайла! Встал Михайла с лавки, положил работу, снял фартук, поклонился хозяину с хозяйкой и говорит:
— Простите, хозяева. Меня бог простил. Простите и вы.
И видят хозяева, что от Михаилы свет идет. И встал Семен, поклонился Михайле и сказал ему:
— Вижу я, Михайла, что ты не простой человек, и не могу я тебя держать, и не могу я тебя спрашивать. Скажи мне только одно: отчего, когда я нашел тебя и привел в дом, ты был пасмурен, и когда баба подала тебе ужинать, ты улыбнулся на нее и с тех пор стал светлее? Потом, когда барин заказывал сапоги, ты улыбнулся в другой раз и с тех пор стал еще светлее? И теперь, когда женщина приводила девочек, ты улыбнулся в третий раз и весь просветлел. Скажи мне, Михайла, отчего такой свет от тебя и отчего ты улыбнулся три раза?
И сказал Михайла:
— Оттого свет от меня, что я был наказан, а теперь бог простил меня. А улыбнулся я три раза оттого, что мне надо было узнать три слова божий. И я узнал слова божьи; одно слово я узнал, когда твоя жена пожалела меня, и оттого я в первый раз улыбнулся. Другое слово я узнал, когда богач заказывал сапоги, и я в другой раз улыбнулся; и теперь, когда я увидал девочек, я узнал последнее, третье слово, и я улыбнулся в третий раз.
И сказал Семен:
— Скажи мне, Михайла, за что бог наказал тебя и какие те слова бога, чтобы мне знать.
И сказал Михайла:
— Наказал меня бог за то, что я ослушался его. Я был ангел на небе и ослушался бога.
Был я ангел на небе, и послал меня господь вынуть из женщины душу. Слетел я на землю, вижу: лежит одна жена — больна, родила двойню, двух девочек. Копошатся девочки подле матери, и не может их мать к грудям взять. Увидала меня жена, поняла, что бог меня по душу послал, заплакала и говорит: «Ангел божий! мужа моего только схоронили, деревом в лесу убило. Нет у меня ни сестры, ни тетки, ни бабки, некому моих сирот взрастить. Не бери ты мою душеньку, дай мне самой детей вспоить, вскормить, на ноги поставить! Нельзя детям без отца, без матери прожить!» И послушал я матери, приложил одну девочку к груди, подал другую матери в руки и поднялся к господу на небо. Прилетел к господу и говорю: «Не мог я из родильницы души вынуть. Отца деревом убило, мать родила двойню и молит не брать из нее души, говорит: «Дай мне детей вспоить, вскормить, на ноги поставить. Нельзя детям без отца, без матери прожить». Не вынул я из родильницы душу». И сказал господь: «Поди вынь из родильницы душу и узнаешь три слова: узнаешь, что есть в людях, и чего не дано людям, и чем люди живы. Когда узнаешь, вернешься на небо». Полетел я назад на землю и вынул из родильницы душу.
Отпали младенцы от грудей. Завалилось на кровати мертвое тело, придавило одну девочку, вывернуло ей ножку. Поднялся я над селом, хотел отнести душу богу, подхватил меня ветер, повисли у меня крылья, отвалились, и пошла душа одна к богу, а я упал у дороги на землю.
И поняли Семен с Матреной, кого они одели и накормили и кто жил с ними, и заплакали они от страха и радости.
И сказал ангел:
— Остался я один в поле и нагой. Не знал я прежде нужды людской, не знал ни холода, ни голода, и стал человеком. Проголодался, измерз и не знал, что делать. Увидал я — в поле часовня для бога сделана, подошел к божьей часовне, хотел в ней укрыться. Часовня заперта была замком, и войти нельзя было. И сел я за часовней, чтобы укрыться от ветра. Пришел вечер, проголодался я и застыл и изболел весь. Вдруг слышу: идет человек по дороге, несет сапоги, сам с собой говорит. И увидал я впервой смертное лицо человеческое после того, как стал человеком, и страшно мне стало это лицо, отвернулся я от него. И слышу я, что говорит сам с собой этот человек о том, как ему свое тело от стужи в зиму прикрыть, как жену и детей прокормить. И подумал: «Я пропадаю от холода и голода, а вот идет человек, только о том и думает, как себя с женой шубой прикрыть и хлебом прокормить. Нельзя ему помочь мне». Увидал меня человек, нахмурился, стал еще страшнее и прошел мимо. И отчаялся я. Вдруг слышу, идет назад человек. Взглянул я и не узнал прежнего человека: то в лице его была смерть, а теперь вдруг стал живой, и в лице его я узнал бога. Подошел он ко мне, одел меня, взял с собой и повел к себе в дом. Пришел я в его дом, вышла нам навстречу женщина и стала говорить. Женщина была еще страшнее человека — мертвый дух шел у нее изо рта, и я не мог продохнуть от смрада смерти. Она хотела выгнать меня на холод, и я знал, что умрет она, если выгонит меня. И вдруг муж ее напомнил ей о боге, и женщина вдруг переменилась. И когда она подала нам ужинать, а сама глядела на меня, я взглянул на нее — в ней уже не было смерти, она была живая, и я и в ней узнал бога.
И вспомнил я первое слово бога: «Узнаешь, что есть в людях». И я узнал, что есть в людях любовь. И обрадовался я тому, что бог уже начал открывать мне то, что обещал, и улыбнулся в первый раз. Но всего не мог я узнать еще. Не мог я понять, чего не дано людям и чем люди живы.
Стал я жить у вас и прожил год. И приехал человек заказывать сапоги такие, чтобы год носились, не поролись, не кривились. Я взглянул на него и вдруг за плечами его увидал товарища своего, смертного ангела. Никто, кроме меня, не видал этого ангела, но я знал его и знал, что не зайдет еще солнце, как возьмется душа богача. И подумал я: «Припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера». И вспомнил я другое слово бога: «Узнаешь, чего не дано людям».
Что есть в людях, я уже знал. Теперь я узнал, чего не дано людям. Не дано людям знать, чего им для своего тела нужно. И улыбнулся я в другой раз. Обрадовался я тому, что увидал товарища ангела, и тому, что бог мне другое слово открыл.
Но всего не мог я понять. Не мог еще я понять, чем люди живы. И все жил я и ждал, когда бог откроет мне последнее слово. И на шестом году пришли девочки-двойни с женщиной, и узнал я девочек, и узнал, как остались живы девочки эти. Узнал и подумал: «Просила мать за детей, и поверил я матери,— думал, что без отца, матери нельзя прожить детям, а чужая женщина вскормила, взрастила их». И когда умилилась женщина на чужих детей и заплакала, я в ней увидал живого бога и понял, чем люди живы. И узнал, что бог открыл мне последнее слово и простил меня, и улыбнулся я в третий раз.
И обнажилось тело ангела, и оделся он весь светом, так что глазу нельзя смотреть на него; и заговорил он громче, как будто не из него, а с неба шел его голос. И сказал ангел:
— Узнал я, что жив всякий человек не заботой о себе, а любовью.
Не дано было знать матери, чего ее детям для жизни нужно. Не дано было знать богачу, чего ему самому нужно. И не дано знать ни одному человеку — сапоги на живого или босовики ему же на мертвого к вечеру нужны.
Остался я жив, когда был человеком, не тем, что я сам себя сдумал, а тем, что была любовь в прохожем человеке и в жене его и они пожалели и полюбили меня. Остались живы сироты не тем, что обдумали их, а тем, что была любовь в сердце чужой женщины и она пожалела, полюбила их. И живы все люди не тем, что они сами себя обдумывают, а тем, что есть любовь в людях.
Знал я прежде, что бог дал жизнь людям и хочет, чтобы они жили; теперь понял я еще и другое.
Я понял, что бог не хотел, чтобы люди врозь жили, и затем не открыл им того, что каждому для себя нужно, а хотел, чтоб они жили заодно, и затем открыл им то, что им всем для себя и для всех нужно.
Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, а что живы они одною любовью. Кто в любви, тот в боге и бог в нем, потому что бог есть любовь.
И запел ангел хвалу богу, и от голоса его затряслась изба. И раздвинулся потолок, и встал огненный столб от земли до неба. И попадали Семен с женой и с детьми на землю. И распустились у ангела за спиной крылья, и поднялся он на небо.
И когда очнулся Семен, изба стояла по-прежнему, и в избе уже никого, кроме семейных, не было.
Читать произведения Льва Толстова в режиме онлайн
Вт 6 Янв - 14:22
СКАЗКА ОБ ИВАНЕ-ДУРАКЕ И ЕГО ДВУХ БРАТЬЯХ: СЕМЕНЕ-ВОИНЕ И ТАРАСЕ-БРЮХАНЕ, И НЕМОЙ СЕСТРЕ МАЛАНЬЕ, И О СТАРОМ ДЬЯВОЛЕ И ТРЕХ ЧЕРТЕНЯТАХ
Лев Толстой
Лев Толстой
В некотором царстве, в некотором государстве жил-был богатый мужик. И было у богатого мужика три сына: Семен-воин, Тарас-брюхан и Иван-дурак, и дочь Маланья-векоуха, немая. Пошел Семен-воин на войну, царю служить, Тарас-брюхан пошел в город к купцу, торговать, а Иван-дурак с девкою остался дома работать, горб наживать. Выслужил себе Семен-воин чин большой и вотчину и женился на барской дочери. Жалованье большое было и вотчина большая, а всё концы с концами не сводил: что муж соберет, все жена-барыня рукавом растрясет; все денег нет. И приехал Семен-воин в вотчину доходы собирать. Приказчик ему и говорит:
— Не с чего взять; нет у нас ни скотины, ни снасти, ни лошади, ни коровы, ни сохи, ни бороны; надо всего завести — тогда доходы будут.
И пошел Семен-воин к отцу.
— Ты,— говорит,— батюшка, богат, а мне ничего не дал. Отдели мне третью часть, я в свою вотчину переведу.
Старик и говорит:
— Ты мне в дом ничего не подавал, за что тебе третью часть давать? Ивану с девкой обидно будет.
А Семен говорит:
— Да ведь он дурак, а она векоуха немая; чего им надо?
Старик и говорит:
— Как Иван скажет.
А Иван говорит:
— Ну что ж, пускай берет.
- Сказка об Иване Дураке и его братьях, читать полностью:
- Взял Семен-воин часть из дома, перевел в свою вотчину, опять уехал к царю служить.
Нажил и Тарас-брюхан денег много — женился на купчихе, да все ему мало было, приехал к отцу и говорит:
— Отдели мне мою часть.
Не хотел старик и Тарасу давать часть.
— Ты,— говорит,— нам ничего не подавал, а что в доме есть, то Иван нажил. Тоже и его с девкой обидеть нельзя.
А Тарас говорит:
— На что ему, он дурак; жениться ему нельзя, никто не пойдет, а девке немой тоже ничего не нужно. Давай,— говорит,— Иван, мне хлеба половинную часть; я снасти брать не буду, а из скотины только жеребца сивого возьму,— тебе он пахать не годится.
Засмеялся Иван.
— Ну что ж,— говорит,— я пойду обротаю.
Отдали и Тарасу часть. Увез Тарас хлеб в город, увел жеребца сивого, и остался Иван с одной кобылой старой по-прежнему крестьянствовать — отца с матерью кормить.
Досадно стало старому дьяволу, что не поссорились в дележе братья, а разошлись по любови. И кликнул он трех чертенят.
— Вот видите,— говорит,— три брата живут: Семен-воин, Тарас-брюхан и Иван-дурак. Надо бы им всем перессориться, а они мирно живут: друг с дружкой хлеб-соль водят. Дурак мне все дела испортил. Подите вы втроем, возьмитесь за троих и смутите их так, чтобы они друг дружке глаза повыдрали. Можете ли это сделать?
— Можем,— говорят.
— Как же вы делать будете?
— А так,— говорят,— сделаем: разорим их сперва, чтоб им жрать нечего было, а потом собьем в одну кучу, они и передерутся.
— Ну, ладно,— говорит,— я вижу — вы дело знаете; ступайте и ко мне не ворочайтесь, пока всех троих не смутите, а то со всех троих шкуру спущу.
Пошли чертенята все в болото, стали судить, как за дело браться; спорили, спорили, каждому хочется полегче работу выгадать, и порешили на том, что жеребий кинуть, какой кому достанется. А коли кто раньше других отделается, чтоб приходил другим подсоблять. Кинули жеребий чертенята и назначили срок, опять когда в болоте собраться, узнать, кто отделался и кому подсоблять идти.
Пришел срок, и собрались по уговору чертенята в болоте. Стали толковать, как у кого дела. Стал рассказывать первый чертенок — от Семена-воина.
— Мое дело,— говорит,— ладится. Завтра,— говорит,— мой Семен домой к отцу придет.
Стали его товарищи спрашивать:
— Как ты,— говорят, — сделал?
— А я,— говорит,— первым делом храбрость такую на Семена навел, что он обещал своему царю весь свет завоевать, и сделал царь Семена начальником, послал его воевать индейского царя. Сошлись воевать. А я в ту же ночь в Семеновом войске весь порох подмочил и пошел к индейскому царю из соломы солдат наделал видимо-невидимо. Увидали Семеновы солдаты, что на них со всех сторон соломенные солдаты заходят,— заробели. Велел Семен-воин палить: пушки, ружья не выходят. Испугались Семеновы солдаты и побежали, как бараны. И побил их индейский царь. Осрамился Семен-воин, отняли у него вотчину и завтра казнить хотят. Только мне на день и дела осталось, из темницы его выпустить, чтобы он домой убежал. Завтра отделаюсь, так сказывайте, кому из двух помогать приходить?
Стал и другой чертенок, от Тараса, рассказывать про свои дела.
— Мне,— говорит,— помогать не нужно. Мое дело тоже на лад пошло, больше недели не проживет Тарас. Я,— говорит,— первым делом отрастил ему брюхо и навел на него зависть. Такая у него зависть на чужое добро сделалась, что, что ни увидит, все ему купить хочется. Накупил он всего видимо-невидимо на все свои деньги и все еще покупает. Теперь уж стал на заемные покупать. Уж много на шею набрал и запутался так, что не распутается. Через неделю сроки подойдут отдавать, а я из всего товара его навоз сделаю — не расплатится и придет к отцу.
Стали спрашивать и третьего чертенка, от Ивана.
— А твое дело как?
— Да что,— говорит,— мое дело не ладится. Наплевал я ему первым делом в кувшин с квасом, чтобы у него живот болел, и пошел на его пашню, сбил землю, как камень, чтоб он не осилил. Думал я, что он не вспашет, а он, дурак, приехал с сохой, начал драть. Кряхтит от живота, а сам все пашет. Изломал я ему одну соху — поехал дурак домой, переладил другую, подвои новые подвязал и опять принялся пахать. Залез я под землю, стал за сошники держать, не удержишь никак — налегает на соху, а сошники вострые: изрезал мне руки все. Почти все допахал, одна только полоска осталась. Приходите,— говорит,— братцы, помогать, а то, как мы его одного не осилим, все наши труды пропадут. Если дурак останется да крестьянствовать будет, они нужды не увидят, он обоих братьев кормить будет.
Пообещал чертенок от Семена-воина назавтра приходить помогать, и разошлись на том чертенята.
Вспахал Иван весь пар, только одна полоска осталась. Приехал допахивать. Болит у него живот, а пахать надо. Выхлестнул гужи, перевернул соху и поехал пахать. Только завернулся раз, поехал назад — ровно за корень зацепило что-то — волочет. А это чертенок ногами вокруг рассохи заплел — держит. «Что за чудо! — думает Иван. — Корней тут не было, а корень». Запустил Иван руку в борозду, ощупал — мягкое. Ухватил что-то, вытащил. Черное, как корень, а на корне что-то шевелится. Глядь — чертенок живой.
— Ишь ты,— говорит,— пакость какая!
Замахнулся Иван, хотел о приголовок пришибить его, да запищал чертенок:
— Не бей ты меня,— говорит,— а я тебе что хочешь сделаю.
— Что ж ты мне сделаешь?
— Скажи только, чего хочешь.
Почесался Иван.
— Брюхо,— говорит,— болит у меня — поправить можешь?
— Могу,— говорит.
— Ну, лечи.
Нагнулся чертенок в борозду, пошарил, пошарил когтями, выхватил корешок-тройчатку, подал Ивану.
— Вот,— говорит,— кто ни проглотит один корешок, всякая боль пройдет.
Взял Иван, разорвал корешки, проглотил один. Сейчас живот прошел.
Запросился опять чертенок.
— Пусти,— говорит,— теперь меня, я в землю проскочу — больше ходить не буду.
— Ну что ж,— говорит,— бог с тобой!
И как только сказал Иван про бога — юркнул чертенок под землю, как камень в воду, только дыра осталась. Засунул Иван два остальных корешка в шапку и стал допахивать. Запахал до конца полоску, перевернул соху и поехал домой. Отпряг, пришел в избу, а старший брат, Семен-воин, сидит с женой — ужинают. Отняли у него вотчину,— насилу из тюрьмы ушел и прибежал к отцу жить.
Увидал Семен Ивана.
— Я,— говорит,— к тебе жить приехал; корми нас с женой, пока место новое выйдет.
— Ну что ж,— говорит,— живите.
Только хотел Иван на лавку сесть — не понравился барыне дух от Ивана. Она и говорит мужу:
— Не могу я,— говорит,— с вонючим мужиком вместе ужинать.
Семен-воин и говорит:
— Моя барыня говорит, от тебя дух не хорош — ты бы в сенях поел.
— Ну что ж,— говорит. — Мне и так в ночное пора — кобылу кормить.
Взял Иван хлеба, кафтан и поехал в ночное.
Отделался в эту ночь чертенок от Семена-воина и пришел по уговору Иванова чертенка искать — ему помогать дурака донимать. Пришел на пашню; поискал, поискал товарища — нет нигде, только дыру нашел. «Ну, думает, видно, с товарищем беда случилась, надо на его место становиться. Пашня допахана — надо будет дурака на покосе донимать».
Пошел чертенок в луга, напустил на Иванов покос паводок; затянуло весь покос грязью. Вернулся на зорьке Иван из ночного, отбил косу, пошел луга косить. Пришел Иван, стал косить; махнет раз, махнет другой — затупится коса, не режет, точить надо. Бился, бился Иван.
— Нет,— говорит,— пойду домой, отбой принесу да и хлеба ковригу. Хоть неделю пробьюсь, а не уйду, пока не выкошу.
Услыхал чертенок — задумался.
— Калян,— говорит,— дурак этот, не проймешь его. Надо на другие штуки подниматься.
Пришел Иван, отбил косу, стал косить. Залез чертенок в траву, стал косу за пятку ловить, носком в землю тыкать. Трудно Ивану, однако выкосил покос — осталась одна делянка в болоте. Залез чертенок в болото, думает себе:
«Хоть лапы перережу, а не дам выкосить».
Зашел Иван в болото; трава — смотреть — не густая, а не проворотить косы. Рассердился Иван, начал во всю мочь махать; стал чертенок подаваться — не поспевает отскакивать; видит — дело плохо, забился в куст. Размахнулся Иван, шаркнул по кусту, отхватил чертенку половину хвоста. Докосил Иван покос, велел девке грести, а сам пошел рожь косить.
Вышел с крюком, а кургузый чертенок уж там, перепутал рожь так, что на крюк нейдет. Вернулся Иван, взял серп и принялся жать — выжал всю рожь.
— Ну, теперь,— говорит,— надо за овес браться.
Услыхал кургузый чертенок, думает: «На ржи не донял, так на овсе дойму, дай только утра дождаться». Прибежал чертенок утром на овсяное поле, а овес уже скошен: Иван его ночью скосил, чтоб меньше сыпался. Рассердился чертенок.
— Изрезал,— говорит,— меня и замучил дурак. И на войне такой беды не видал! Не спит, проклятый, за ним не поспеешь! Пойду,— говорит,— теперь в копны, прогною ему все.
И пошел чертенок в ржаную копну, залез между снопами — стал гноить: согрел их и сам согрелся и задремал.
А Иван запряг кобылу и поехал с девкой возить. Подъехал к копне, стал кидать на воз. Скинул два снопа, сунул — прямо чертенку в зад; поднял — глядь: на вилах чертенок живой, да еще кургузый, барахтается, ужимается, соскочить хочет.
— Ишь ты,— говорит,— пакость какая! Ты опять тут?
— Я,— говорит,— другой, то мой брат был. А я,- говорит,— у твоего брата Семена был.
— Ну,— говорит,— какой ты там ни будь, и тебе то же будет! — Хотел его об грядку пришибить, да стал его просить чертенок.
— Отпусти,— говорит,— больше не буду, а я тебе что хочешь сделаю.
— Да что ты сделать можешь?
— А я,— говорит,— могу из чего хочешь солдат наделать.
— Да на что их?
— А на что,— говорит,— хочешь их поверни; они все могут.
— Песни играть могут?
— Могут.
— Ну что ж,— говорит,— сделай.
И сказал чертенок:
— Возьми ты вот сноп ржаной, тряхни его о землю гузом и скажи только: «Велит мой холоп, чтоб был не сноп, а сколько в тебе соломинок, столько бы солдат».
Взял Иван сноп, тряхнул оземь и сказал, как велел чертенок. И расскочился сноп, и сделались солдаты, и впереди барабанщик и трубач играют. Засмеялся Иван.
— Ишь ты,— говорит,— как ловко! Это,— говорит,— хорошо — девок веселить.
— Ну,— говорит чертенок,— пусти же теперь.
— Нет,— говорит,— это я из старновки делать буду, а то даром зерно пропадает. Научи, как опять в сноп поворотить. Я его обмолочу.
Чертенок и говорит:
— Скажи: «Сколько солдат, столько соломинок. Велит мой холоп, будь опять сноп!»
Сказал так Иван, и стал опять сноп.
И стал опять проситься чертенок.
— Пусти,— говорит,— теперь.
— Ну что ж!
Зацепил его Иван за грядку, придержал рукой, сдернул с вил.
— С богом,— говорит. И только сказал про бога —
юркнул чертенок под землю, как камень в воду, только дыра осталась.
Приехал Иван домой, а дома и другой брат, Тарас, с женой сидят — ужинают. Не расчелся Тарас-брюхан, убежал от долгов и пришел к отцу. Увидал Ивана.
— Ну,— говорит,— Иван, пока я расторгуюсь, корми нас с женой.
— Ну что ж,— говорит,— живите.
Снял Иван кафтан, сел к столу.
А купчиха говорит:
— Я,— говорит,— с дураком кушать не могу: от него,— говорит,— потом воняет.
Тарас-брюхан и говорит:
— От тебя,— говорит,— Иван, дух не хорош — поди в сенях поешь.
— Ну что ж,— говорит.
Взял хлеба, ушел на двор.
— Мне, — говорит,— кстати в ночное пора — кобылу кормить.
Отделался в эту ночь и от Тараса чертенок — пришел по уговору товарищам помогать — Ивана-дурака донимать. Пришел на пашню, поискал, поискал товарищей — нет никого, только дыру нашел. Пошел на луга — в болоте хвост нашел, а на ржаном жниве и другую дыру нашел. «Ну, думает, видно, над товарищами беда случилась, надо на их место становиться, за дурака приниматься».
Пошел чертенок Ивана искать. А Иван уж с поля убрался, в роще лес рубит.
Стало братьям тесно жить вместе, велели дураку себе на избы лес рубить, новые дома строить.
Прибежал чертенок в лес, залез в сучья, стал мешать Ивану деревья валить. Подрубил Иван дерево как надо, чтоб на чистое место упало, стал валить — дуром пошло дерево, повалилось, куда не надо, на суках застряло. Вырубил Иван рычаг, начал отворачивать — насилу свалил дерево. Стал Иван рубить другое — опять то же. Бился, бился, насилу выпростал. Взялся за третье — опять то же. Думал Иван хлыстов полсотни срубить, и десятка не срубил, а уж ночь на дворе. И замучился Иван. Валит от него пар, как туман по лесу пошел, а он все не бросает. Подрубил он еще дерево, и заломило ему спину, так что мочи не стало; воткнул топор и присел отдохнуть. Услыхал чертенок, что затих Иван, обрадовался. «Ну, думает, выбился из сил — бросит; отдохну теперь и я». Сел верхом на сук и радуется. А Иван поднялся, вынул топор, размахнулся да как тяпнет с другой стороны, сразу затрещало дерево — грохнулось. Не спопашился чертенок, не успел ног выпростать, сломался сук и защемил чертенка за лапу. Стал Иван очищать — глядь: чертенок живой. Удивился Иван.
— Ишь ты,— говорит,— пакость какая! Ты опять тут?
— Я,— говорит,— другой. Я у твоего брата Тараса был.
— Ну, какой бы ты ни был, а тебе то же будет! Замахнулся Иван топором, хотел его обухом пристукнуть. Взмолился чертенок.
— Не бей,— говорит,— меня, я тебе что хочешь сделаю.
— Да что ж ты сделать можешь?
— А я,— говорит,— могу тебе денег сколько хочешь наделать.
— Ну что ж,— говорит,— наделай!
И научил его чертенок.
— Возьми ты,— говорит,— листу дубового с этого дуба и потри в руках. Наземь золото падать будет.
Взял Иван листьев, потер — посыпалось золото.
— Это,— говорит,— хорошо, когда на гулянках с ребятами играть.
— Пусти же,— говорит чертенок.
— Ну что ж! — взял Иван рочаг, выпростал чертенка. — Бог с тобой! — говорит. — И как только сказал про бога — юркнул чертенок под землю, как камень в воду, только дыра осталась.
Построили братья дома и стали жить порознь. А Иван убрался с поля, пива наварил и позвал братьев гулять. Не пошли братья к Ивану в гости.
— Не видали мы,— говорят,— мужицкого гулянья.
Угостил Иван мужиков, баб и сам выпил — захмелел и пошел на улицу в хороводы. Подошел Иван к хороводам, велел бабам себя величать.
— Я,— говорит,— вам того дам, чего вы в жизнь не видали. — Посмеялись бабы и стали его величать. Отвеличали и говорят:
— Ну что ж, давай.
— Сейчас, — говорит,— принесу. — Ухватил севалку, побежал в лес. Смеются бабы: «То-то дурак! » И забыли про него. Глядь: бежит Иван назад, несет севалку, полну чего-то.
— Оделять, что ли?
— Оделяй.
Захватил Иван горсть золота — кинул бабам. Батюшки! Бросились бабы подбирать; выскочили мужики, друг у дружки рвут, отнимают. Старуху одну чуть до смерти не задавили. Смеется Иван.
— Ах вы, дурачки,— говорит,— зачем вы бабушку задавили. Вы полегче, а я вам еще дам. — Стал еще швырять. Сбежался народ, расшвырял Иван всю севалку. Стали просить еще. А Иван говорит:
— Вся. Другой раз еще дам. Теперь давайте плясать, играйте песни.
Заиграли бабы песни.
— Не хороши,— говорит,— ваши песни.
— Какие же,— говорят,— лучше?
— А я,— говорит,— вот вам покажу сейчас.
Пошел на гумно, выдернул сноп, обил его, поставил на гузо, стукнул.
— Ну,— говорит,— сделай холоп, чтоб был не сноп, а каждая соломинка — солдат.
Расскочился сноп, стали солдаты; заиграли барабаны, трубы. Велел Иван солдатам песни играть, вышел с ними на улицу. Удивился народ. Поиграли солдаты песни, и увел их Иван назад на гумно, а сам не велел никому за собой ходить, и сделал опять солдат снопом, бросил на одонье. Пришел домой и лег спать в закуту.
Узнал наутро про эти дела старший брат Семен-воин, приходит к Ивану.
— Открой ты мне,— говорит,— откуда ты солдат приводил и куда увел?
— А на что;— говорит,— тебе?
— Как на что? С солдатами все сделать можно. Можно себе царство добыть.
Удивился Иван.
— Ну? Что ж ты,— говорит,— давно не сказал? Я себе сколько хочешь наделаю. Благо мы с девкой много насторновали.
Повел Иван брата на гумно и говорит:
— Смотри же, я их делать буду, а ты их уводи, а то коли их кормить, так они в один день всю деревню слопают.
Обещал Семен-воин увести солдат, и начал Иван их делать. Стукнет по току снопом — рота; стукнет другим — другая; наделал их столько, что все поле захватили.
— Что ж, будет, что ли?
Обрадовался Семен и говорит:
— Будет. Спасибо, Иван.
— То-то,— говорит. — Коли тебе еще надо, ты приходи, я еще наделаю. Соломы нынче много.
Сейчас распорядился Семен-воин войском, собрал их как следует и пошел воевать.
Только ушел Семен-воин, приходит Тарас-брюхан — тоже узнал про вчерашнее дело, стал брата просить:
— Открой мне, откуда ты золотые деньги берешь? Кабы у меня такие вольные деньги были, я бы к этим деньгам со всего света деньги собрал.
Удивился Иван.
— Ну! Ты бы давно,— говорит,— мне сказал. Я тебе сколько хочешь натру.
Обрадовался брат:
— Дай мне хоть севалки три.
— Ну что ж,— говорит,— пойдем в лес, а то лошадь запряги — не унесешь.
Поехали в лес; стал Иван с дуба листья натирать. Насыпал кучу большую.
— Будет, что ли?
Обрадовался Тарас.
— Пока будет,— говорит. — Спасибо, Иван.
— То-то,— говорит. — Коли тебе еще надо, приходи, я натру еще — листу много осталось.
Набрал Тарас-брюхан денег воз целый и уехал торговать.
Уехали оба брата. И стал Семен воевать, а Тарас торговать. И завоевал себе Семен-воин царство, а Тарас-брюхан наторговал денег кучу большую.
Сошлись братья вместе и открылись друг другу: откуда у Семена солдаты, а у Тараса деньги.
Семен-воин и говорит брату:
— Я,— говорит,— царство себе завоевал, и мне жить хорошо, только у меня денег нехватка — солдат кормить.
А Тарас-брюхан говорит:
— А я,— говорит,— нажил денег бугор большой, только одно,— говорит,— горе — караулить денег некому.
Семен-воин и говорит:
— Пойдем,— говорит,— к брату Ивану,— я велю ему еще солдат наделать — тебе отдам твои деньги караулить, а ты вели ему мне денег натереть, чтоб было чем солдат кормить.
И поехали они к Ивану. Приезжают к Ивану. Семен и говорит:
— Мне мало, братец, моих солдат, сделай мне,— говорит,— еще солдат, хоть копны две переделай.
Замотал головой Иван.
— Даром,— говорит,— не стану больше тебе солдат делать.
— Да как же,— говорит,— ты обещал?
— Обещал,— говорит,— да не стану больше.
— Да отчего ж ты, дурак, не станешь?
— А оттого, что твои солдаты человека до смерти убили. Я намедни пашу у дороги: вижу, баба по дороге гроб везет, а сама воет. Я спросил: «Кто помер?» Она говорит: «Мужа Семеновы солдаты на войне убили». Я думал, что солдаты будут песни играть, а они человека до смерти убили. Не дам больше.
Так и уперся, не стал больше делать солдат.
Вт 6 Янв - 14:27
Стал и Тарас-брюхан просить Ивана-дурака, чтоб он ему еще золотых денег наделал.
Замотал головой Иван.
— Даром,— говорит,— не стану больше тереть.
— Да как же, ты,— говорит,— обещал?
— Обещал,— говорит,— да не стану больше.
— Да отчего же ты, дурак, не станешь?
— А оттого, что твои золотые у Михайловны корову отняли.
— Как отняли?
— Так отняли. Была у Михайловны корова, ребята молоко хлебали, а намедни пришли ее ребята ко мне молока просить. Я и говорю им: «А ваша корова где?» Говорят: «Тараса-брюхана приказчик приезжал, мамушке три золотые штучки дал, а она ему и отдала корову, нам теперь хлебать нечего». Я думал, ты золотыми штучками играть хочешь, а ты у ребят корову отнял. Не дам больше!
И уперся дурак, не дал больше. Так и уехали братья.
Уехали братья и стали судить, как им своему горю помочь. Семен и говорит:
— Давай вот что сделаем. Ты мне денег дай — солдат кормить, а я тебе половину царства с солдатами отдам — твои деньги караулить.
Согласился Тарас. Поделились братья, и стали оба царями и оба богаты.
А Иван дома жил, отца с матерью кормил, с немой девкой в поле работал.
Только случилось раз, заболела у Ивана собака дворная старая, опаршивела, стала издыхать. Пожалел ее Иван — взял хлеба у немой, положил в шапку, вынес собаке, кинул ей. А шапка продралась, и выпал с хлебом один корешок. Слопала его с хлебом собака старая. И только проглотила корешок, вскочила собака, заиграла, залаяла, хвостом замахала — здорова стала.
Увидали отец с матерью, удивились.
— Чем ты,— говорят,— собаку вылечил?
А Иван и говорит:
— У меня два корешка были — от всякой боли лечат, так она и слопала один.
И случилось в это время, что заболела у царя дочь, и повестил царь по всем городам и селам — кто вылечит ее, того он наградит, и если холостой, за того и дочь замуж отдаст. Повестили и у Ивана в деревне.
Позвали отец с матерью Ивана и говорят ему:
— Слышал ты, что царь повещает? Ты сказывал, что у тебя корешок есть, поезжай, вылечи царскую дочь. Ты навек счастье получишь.
— Ну что ж,— говорит.
И собрался Иван ехать. Одели его, выходит Иван на крыльцо, видит — стоит побирушка косорукая.
— Слышала я,— говорит,— что ты лечишь? Вылечи мне руку, а то и обуться сама не могу.
Иван и говорит:
— Ну что ж!
Достал корешок, дал побирушке, велел проглотить.
Замотал головой Иван.
— Даром,— говорит,— не стану больше тереть.
— Да как же, ты,— говорит,— обещал?
— Обещал,— говорит,— да не стану больше.
— Да отчего же ты, дурак, не станешь?
— А оттого, что твои золотые у Михайловны корову отняли.
— Как отняли?
— Так отняли. Была у Михайловны корова, ребята молоко хлебали, а намедни пришли ее ребята ко мне молока просить. Я и говорю им: «А ваша корова где?» Говорят: «Тараса-брюхана приказчик приезжал, мамушке три золотые штучки дал, а она ему и отдала корову, нам теперь хлебать нечего». Я думал, ты золотыми штучками играть хочешь, а ты у ребят корову отнял. Не дам больше!
И уперся дурак, не дал больше. Так и уехали братья.
Уехали братья и стали судить, как им своему горю помочь. Семен и говорит:
— Давай вот что сделаем. Ты мне денег дай — солдат кормить, а я тебе половину царства с солдатами отдам — твои деньги караулить.
Согласился Тарас. Поделились братья, и стали оба царями и оба богаты.
А Иван дома жил, отца с матерью кормил, с немой девкой в поле работал.
Только случилось раз, заболела у Ивана собака дворная старая, опаршивела, стала издыхать. Пожалел ее Иван — взял хлеба у немой, положил в шапку, вынес собаке, кинул ей. А шапка продралась, и выпал с хлебом один корешок. Слопала его с хлебом собака старая. И только проглотила корешок, вскочила собака, заиграла, залаяла, хвостом замахала — здорова стала.
Увидали отец с матерью, удивились.
— Чем ты,— говорят,— собаку вылечил?
А Иван и говорит:
— У меня два корешка были — от всякой боли лечат, так она и слопала один.
И случилось в это время, что заболела у царя дочь, и повестил царь по всем городам и селам — кто вылечит ее, того он наградит, и если холостой, за того и дочь замуж отдаст. Повестили и у Ивана в деревне.
Позвали отец с матерью Ивана и говорят ему:
— Слышал ты, что царь повещает? Ты сказывал, что у тебя корешок есть, поезжай, вылечи царскую дочь. Ты навек счастье получишь.
— Ну что ж,— говорит.
И собрался Иван ехать. Одели его, выходит Иван на крыльцо, видит — стоит побирушка косорукая.
— Слышала я,— говорит,— что ты лечишь? Вылечи мне руку, а то и обуться сама не могу.
Иван и говорит:
— Ну что ж!
Достал корешок, дал побирушке, велел проглотить.
- Сказку об Иване дураке читать Окончание:
- Проглотила побирушка и выздоровела, сейчас стала рукой махать. Вышли отец с матерью Ивана к царю провожать, услыхали, что Иван последний корешок отдал и нечем царскую дочь лечить, стали его отец с матерью ругать.
— Побирушку,— говорят,— пожалел, а царскую дочь не жалеешь!
Жалко стало Ивану и царскую дочь. Запряг он лошадь, кинул соломы в ящик и сел ехать.
— Да куда же ты, дурак?
— Царскую дочь лечить.
— Да ведь тебе лечить нечем?
— Ну что ж,— говорит и погнал лошадь.
Приехал на царский двор и только ступил на крыльцо — выздоровела царская дочь.
Обрадовался царь, велел звать к себе Ивана, одел его, нарядил.
— Будь,— говорит,— ты мне зятем.
— Ну что ж,— говорит.
И женился Иван на царевне. А царь вскоре помер. И стал Иван царем, Так стали царями все три брата.
Жили три брата — царствовали.
Хорошо жил старший брат Семен-воин. Набрал он со своими соломенными солдатами настоящих солдат. Велел он по всему своему царству с десяти дворов по солдату поставлять, и чтобы был солдат тот и ростом велик, и телом бел, и лицом чист. И набрал он таких солдат много и всех обучил. И как кто ему в чем поперечит, сейчас посылает этих солдат и делает все, как ему вздумается. И стали его все бояться.
И житье ему было хорошее. Что только задумает и на что только глазами вскинет, то и его. Пошлет солдат, а те отберут и принесут и приведут все, что ему нужно.
Хорошо жил и Тарас-брюхан. Он свои деньги, что забрал от Ивана, не растерял, а большой прирост им сделал. Завел он у себя в царстве порядки хорошие. Деньги держал он у себя в сундуках, а с народу взыскивал деньги. Взыскивал он деньги и с души, и с водки, и с пива, и со свадьбы, и с похорон, и с проходу, и с проезду, и с лаптей, и с онуч, и с оборок. И что ни вздумает, все у него есть. За денежки к нему всего несут и работать идут, потому что всякому деньги нужны.
Не плохо жил и Иван-дурак. Как только похоронил тестя, снял он все царское платье — жене отдал в сундук спрятать,— опять надел посконную рубаху, портки и лапти обул и взялся за работу.
— Скучно,— говорит,— мне: брюхо расти стало, и еды и сна нет.
Привез отца с матерью и девку немую и стал опять работать.
Ему и говорят:
— Да ведь ты царь!
— Ну что ж,— говорит,— и царю жрать надо.
Пришел к нему министр, говорит;
— У нас,— говорит,— денег нет жалованье платить.
— Ну что ж,— говорит,— нет, так и не плати.
— Да они,— говорит,— служить не станут.
— Ну что ж,— говорит,— пускай,— говорит,— не служат, им свободнее работать будет; пускай навоз вывозят, они много его нанавозили.
Пришли к Ивану судиться. Один говорит!
— Он у меня деньги украл. А Иван говорит:
— Ну что ж! значит, ему нужно.
Узнали все, что Иван — дурак.
Жена ему и говорит!
— Про тебя говорят, что ты дурак.
— Ну что ж,— говорит.
Подумала, подумала жена Иванова, а она тоже дура была.
— Что же мне,— говорит,— против мужа идти? Куда иголка, туда и нитка.
Посняла царское платье, положила в сундук, пошла к девке немой работе учиться. Научилась работать, стала мужу подсоблять.
И ушли из Иванова царства все умные, остались одни дураки. Денег ни у кого не было. Жили — работали, сами кормились и людей добрых кормили.
Ждал, ждал старый дьявол вестей от чертенят о том, как они трех братьев разорили,— нет вестей никаких. Пошел сам проведать; искал, искал, нигде не нашел, только три дыры отыскал. «Ну, думает, видно, не осилили — надо самому приниматься».
Пошел разыскивать, а братьев на старых местах уже нет. Нашел он их в разных царствах. Все три живут-царствуют. Обидно показалось старому дьяволу.
— Ну,— говорит,— возьмусь-ка я сам за дело.
Пошел он прежде всего к Семену-царю. Пошел он не в своем виде, а оборотился воеводой — приехал к Семену-дарю.
— Слышал я,— говорит,— что ты, Семен-царь, воин большой, а я этому делу твердо научен, хочу тебе послужить.
Стал его расспрашивать Семен-царь, видит — человек умный, взял на службу.
Стал новый воевода Семена-царя научать, как сильное войско собрать.
— Первое дело — надо,— говорит,— больше солдат собрать, а то,— говорит,— у тебя в царстве много народа дурно гуляет. Надо,— говорит,— всех молодых без разбора забрить, тогда у тебя войска впятеро против прежнего будет. Второе дело — надо ружья и пушки новые завести. Я тебе такие ружья заведу, что будут сразу по сту пуль выпускать, как горохом будут сыпать. А пушки заведу такие, что они будут огнем жечь. Человека ли, лошадь ли, стену ли — все сожжет.
Послушался Семен-царь воеводы нового, велел всех подряд молодых ребят в солдаты брать, и заводы новые завел; наделал-ружей, пушек новых и сейчас же на соседнего царя войной пошел. Только вышло навстречу войско, велел Семен-царь своим солдатам пустить по нем пулями и огнем из пушек; сразу перекалечил, пережег половину войска. Испугался соседний царь, покорился и царство свое отдал. Обрадовался Семен-царь.
— Теперь,— говорит,— я индейского царя завоюю.
А индейский царь услыхал про Семена-царя и перенял от него все его выдумки, да еще свои выдумал. Стал индейский царь не одних молодых ребят в солдаты брать, а и всех баб холостых в солдаты забрал, и стало у него войска еще больше, чем у Семена-царя, а ружья и пушки все от Семена-царя перенял, да еще придумал по воздуху летать и бомбы разрывные сверху кидать.
Пошел Семен-царь войной на индейского царя, думал, как и прежнего, повоевать, да — резала коса, да нарезалась. Не допустил царь индейский Семенова войска до выстрела, а послал своих баб по воздуху на Семеново войско разрывные бомбы кидать. Стали бабы сверху на Семеново войско, как буру на тараканов, бомбы посыпать; разбежалось все войско Семеново, и остался Семен-царь один. Забрал индейский царь Семеново царство, а Семен-воин убежал куда глаза глядят.
Обделал этого брата старый дьявол и пошел к Тарасу-царю. Оборотился он в купца и поселился в Тарасовой царстве, стал заведенье заводить, стал денежки выпускать. Стал купец за всякую вещь дорого платить, и бросился весь народ к купцу деньги добывать. И завелось у народа денег так много, что все недоимки выплатили и в срок все подати подавать стали.
Обрадовался Тарас-царь. «Спасибо, думает, купцу, теперь у меня денег еще прибавится, житье мое еще лучше станет». И стал Тарас-царь новые затеи затевать, зачал себе новый дворец строить. Повестил народу, чтоб везли ему лес, камень и шли работать, назначил за все цены высокие. Думал Тарас-царь, что по-прежнему за его денежки повалит к нему народ работать. Глядь, весь лес и камень к купцу везут, и весь рабочий народ к нему валит. Прибавил Тарас-царь цену, а купец еще накинул. У Тараса-царя денег много, а у купца еще больше, и перебил купец царскую цену. Стал дворец царский; не строится. Затеян был у Тараса-царя сад. Пришла осень. Повещает Тарас-царь, чтоб народ шел к нему сад сажать,— не выходит никто, весь народ купцу пруд копает. Пришла зима. Задумал Тарас-царь мехов собольих купить на шубу новую. Посылает покупать, приходит посол, говорит:
— Нету соболей — все меха у купца, он дороже дал и из соболей ковер сделал.
Понадобилось Тарасу-царю себе жеребцов купить. Послал покупать, приходят послы: все жеребцы хорошие у купца, ему воду возят пруд наливать. Стали все дела царские, ничего ему не делают, а все делают купцу, а ему только купцовы деньги несут, за подати отдают.
И набралось у царя денег столько, что класть некуда, а житье плохое стало. Перестал уж царь затеи затевать; только бы уж как-нибудь прожить, и того не может. Во всем стесненье стало. Стали от него и повара, и кучера, и слуги к купцу отходить. Стало уж и еды недоставать. Пошлет на базар купить что — ничего нет: все купец перекупил, а ему только денежки за подати несут.
Рассердился Тарас-царь и выслал купца за границу. А купец на самой на границе сел — все то же делает: все так же за купцовы денежки от царя тащат все к купцу. Совсем плохо царю стало, по целым дням не ест, да еще слух прошел, что купец хвалится, что он у царя и жену его купить хочет. Заробел царь Тарас и не знает, как быть.
Приезжает к нему Семен-воин и говорит:
— Поддержи,— говорит,— меня: меня индейский царь повоевал.
А Тарасу-царю самому уж узлом к гузну дошло.
— Я,— говорит,— сам два дни не ел.
Обделал старый дьявол обоих братьев и пошел к Ивану. Оборотился старый дьявол в воеводу, пришел к Ивану и стал его уговаривать, чтоб он у себя войско завел.
— Царю,— говорит,— не годится без войска жить. Ты мне прикажи только, а я соберу из твоего народу солдат и войско заведу.
Ослушал его Иван.
— Ну что ж,— говорит,— заведи, да песни их научи играть половчее, я это люблю.
Стал старый дьявол по Иванову царству ходить, солдат по воле собирать. Объявил, чтоб шли все лбы брить,— каждому штоф водки и красная шапка будет.
Посмеялись дураки.
— Вино,— говорят,— у нас вольное, мы сами курим, а шапки нам бабы какие хочешь, хоть пестрые сошьют, да еще с махрами.
Так и не пошел никто. Приходит старый дьявол к Ивану.
— Нейдут,— говорит,— твои дураки охотой — надо их сило́м пригонять.
— Ну что ж,— говорит,— пригоняй сило́м.
И повестил старый дьявол, чтоб шли все дураки в солдаты записываться, а кто не пойдет, того Иван смерти предаст.
Пришли дураки к воеводе и говорят:
— Говоришь ты нам, что, коли мы в солдаты не пойдем, нас царь смерти предаст, а не сказываешь, что с нами в солдатстве будет. Сказывают, и солдат до смерти убивают.
— Да, не без того.
Услыхали это дураки, уперлись.
— Не пойдем,— говорят. — Уж лучше пускай дома смерти предадут. Ее и так не миновать.
— Дураки вы, дураки! — говорит старый дьявол. — Солдата еще убьют ли, нет ли, а не пойдешь — Иван-царь наверно смерти предаст.
Задумались дураки, пошли к царю Ивану-дураку спрашивать:
— Проявился,— говорят,— воевода, велит нам всем в солдаты идти. «Коли пойдете, говорит, в солдаты, там вас убьют ли, нет ли, а не пойдете, так вас царь Иван наверно смерти предаст». Правда ли это?
Засмеялся Иван.
— Как же,— говорит,— я один вас всех смерти предам? Кабы я не дурак был, я бы вам растолковал, а то я и сам не пойму.
— Так мы,— говорят,— не пойдем.
— Ну что ж,— говорит,— не ходите.
Пошли дураки к воеводе и отказались в солдаты идти.
Видит старый дьявол — не берет его дело; пошел к тараканскому царю, подделался.
— Пойдем,— говорит,— войной, завоюем Ивана-царя. У него только денег нет, а хлеба и скота и всякого добра много.
Пошел тараканский царь войною. Собрал войско большое, ружья, пушки наладил, вышел на границу, стал в Иваново царство входить. Пришли к Ивану и говорят: — На нас тараканский царь войной идет.
— Ну что ж,— говорит,— пускай идет.
Перешел тараканский царь с войском границу, послал передовых разыскивать Иваново войско. Искали, искали— нет войска. Ждать-пождать — не окажется ли где? И слуха нет про войско, не с кем воевать. Послал тараканский царь захватить деревни. Пришли солдаты в одну деревню — выскочили дураки, дуры, смотрят на солдат, дивятся. Стали солдаты отбирать у дураков хлеб, скотину; дураки отдают, и никто не обороняется. Пошли солдаты в другую деревню — все то же. Походили солдаты день, походили другой — везде все то же; всё отдают — никто не обороняется и зовут к себе жить.
— Коли вам, сердешные,— говорят,— на вашей стороне, житье плохое, приходите к нам совсем жить.
Походили, походили солдаты, видят — нет войска; а все народ живет, кормится и людей кормит, и не обороняется, и зовет к себе жить.
Скучно стало солдатам, пришли к своему тараканскому царю.
— Не можем мы,— говорят,— воевать, отведи нас в другое место; добро бы война была, а это что — как кисель резать. Не можем больше тут воевать.
Рассердился тараканский царь, велел солдатам по всему царству пройти, разорить деревни, дома, хлеб сжечь, скотину перебить.
— Не послушаете,— говорит,— моего приказа, всех,— говорит,— вас расказню.
Испугались солдаты, начали по царскому указу делать. Стали дома, хлеб жечь, скотину бить. Все не обороняются дураки, только плачут. Плачут старики, плачут старухи, плачут малые ребята.
— За что,— говорят,— вы нас обижаете? Зачем,— говорят,— вы добро дурно губите? Коли вам нужно, вы лучше себе берите.
Гнусно стало солдатам. Не пошли дальше, и все войско разбежалось.
Так и ушел старый дьявол — не пронял Ивана солдатами.
Оборотился старый дьявол в господина чистого и приехал в Иваново царство жить: хотел его, так же как Тараса-брюхана, деньгами пронять.
— Я,— говорит,— хочу вам добро сделать, уму-разуму научить. Я,— говорит,— у вас дом построю и заведенье, заведу.
— Ну что ж,— говорят,— живи.
Переночевал господин чистый и наутро вышел на площадь, вынес мешок большой золота и лист бумаги и говорит:
— Живете вы,— говорит,— все, как свиньи,— хочу я вас научить, как жить надо. Стройте мне,— говорит,— дом по плану по этому. Вы работайте, а я показывать буду и золотые деньги вам буду платить.
И показал им золото. Удивились дураки: у них денег в заводе не было, а они друг дружке вещь за вещь меняли и работой платили. Подивились они на золото.
— Хороши,— говорят,— штучки.
И стали господину за золотые штучки вещи и работу менять. Стал старый дьявол, как и у Тараса, золото выпускать, и стали ему за золото всякие вещи менять и всякие работы работать. Обрадовался старый дьявол, думает: «Пошло мое дело на лад! Разорю теперь дурака, как и Тараса, и куплю его с потрохом со всем». Только забрались дураки золотыми деньгами, раздали всем бабам на ожерелья, все девки в косы вплели, и ребята уж на улице в штучки играть стали. У всех много стало, и не стали больше брать. А у господина чистого еще хоромы наполовину не отстроены и хлеба и скотины еще не запасено на год, и повещает господин, чтоб шли к нему работать, чтоб ему хлеб везли, скотину вели; за всякую вещь и за всякую работу золотых много давать будет.
Нейдет никто работать и не несут ничего. Забежит мальчик или девочка, яичко на золотой променяет, а то нет никого — и есть ему стало нечего. Проголодался господин чистый, пошел по деревне — себе на обед купить. Сунулся в один двор, дает золотой за курицу — не берет хозяйка.
— У меня,— говорит,— много и так.
Сунулся к бобылке — селедку купить, дает золотой.
— Не нужно мне,— говорит,— милый человек, у меня,— говорит,— детей нет, играть некому, а я и то три штучки для редкости взяла.
Сунулся к мужику за хлебом. Не взял и мужик денег:
— Мне не нужно,— говорит. — Нешто ради Христа,— говорит,— так погоди, я велю бабе отрезать.
Заплевал даже дьявол, убежал от мужика. Не то что взять ради Христа, а и слышать-то ему это слово — хуже ножа.
Так и не добыл хлеба. Забрались все. Куда ни пойдет старый дьявол, никто не дает ничего за деньги, а все говорят:
— Что-нибудь другое принеси, или приходи работать, или ради Христа возьми.
А у дьявола нет ничего, кроме денег, работать неохота; а ради Христа нельзя ему взять. Рассердился старый дьявол.
— Чего,— говорит,— вам еще нужно, когда я вам деньги даю? Вы за золото всего купите и всякого работника наймете.
Не слушают его дураки.
— Нет,— говорят,— нам не нужно: с нас платы и податей никаких нейдет — куда же нам деньги?
Лег, не ужинавши, спать старый дьявол. Дошло это дело до Ивана-дурака. Пришли к нему, спрашивают:
— Что нам делать? Проявился у нас господин чистый! есть, пить любит сладко, одеваться любит чисто, а работать не хочет и Христа ради не просит и только золотые штучки всем дает. Давали ему прежде всего, пока не забрались, а теперь не дают больше. Что нам с ним делать? Как бы не помер с голода.
Ослушал Иван.
— Ну что ж,— говорит,— кормить надо. Пускай по дворам, как пастух, ходит.
Нечего делать, стал старый дьявол по дворам ходить. Дошла очередь и до Иванова двора. Пришел старый дьявол обедать, а у Ивана девка немая обедать собирала. Обманывали ее часто те, кто поленивее. Не работамши, придут раньше к обеду, всю кашу поедят. И исхитрилась девка немая лодырей по рукам узнавать: у кого мозоля на руках, того сажает, а у кого нет, тому объедки дает.
Полез старый дьявол за стол, а немая девка ухватила его за руки, посмотрела — нет мозолей, и руки чистые, гладкие, и когти длинные. Замычала немая и вытащила дьявола из-за стола.
А Иванова жена ему и говорит:
— Не взыщи, господин чистый, золовка у нас без мозолей на руках за стол не пускает. Вот, дай срок, люди поедят, тогда доедай, что останется.
Обиделся старый дьявол, что его у царя с свиньями кормить хотят. Стал Ивану говорить:
— Дурацкий,— говорит,— у тебя закон в царстве, чтобы всем людям руками работать. Это вы по глупости придумали. Разве одними руками люди работают? Ты думаешь, чем умные люди работают?
А Иван говорит:
— Где нам, дуракам, знать, мы все норовим больше руками да горбом.
— Это оттого, что вы дураки. А я,— говорит,— научу вас, как головой работать; тогда вы узнаете, что головой работать спорее, чем руками.
Удивился Иван.
— Ну,— говорит,— недаром нас дураками зовут!
И стал старый дьявол говорить:
— Только не легко,— говорит,— и головой работать. Вы вот мне есть не даете оттого, что у меня нет мозолей на руках, а того не знаете, что головой во сто раз труднее работать. Другой раз и голова трещит.
Задумался Иван.
— Зачем же ты,— говорит,— сердешный, так себя мучаешь? Разве легко, как голова затрещит? Ты бы уж лучше легкую делал работу — руками да горбом.
А дьявол говорит:
— Затем я себя и мучаю, что я вас, дураков, жалею. Кабы я себя не мучал, вы бы век дураками были. А я головой поработал, теперь и вас научу.
Подивился Иван.
— Научи,— говорит,— а то другой раз руки уморятся, так их головой переменить.
И обещался дьявол научить.
И повестил Иван по всему царству, что проявился господин чистый и будет всех учить, как головой работать, и что головой можно выработать больше, чем руками,— чтоб приходили учиться.
Была в Ивановом царстве каланча высокая построена, и на нее лестница прямая, а наверху вышка. И свел Иван туда господина, чтобы ему на виду быть.
Стал господин на каланчу и начал оттуда говорить. А дураки собрались смотреть. Дураки думали, что господин станет на деле показывать, как без рук головой работать. А старый дьявол только на словах учил, как не работамши прожить можно.
Не поняли ничего дураки. Посмотрели, посмотрели и разошлись по своим делам.
Простоял старый дьявол день на каланче, простоял другой — все говорил. Захотелось ему есть. А дураки и не догадались хлебца ему на каланчу принесть. Они думали, что если он головой может лучше рук работать, так уж хлеба-то себе шутя головой добудет. Простоял и другой день старый дьявол на вышке — все говорил. А народ подойдет, посмотрит-посмотрит и разойдется. Спрашивает и Иван:
— Ну, что господин, начал ли головой работать?
— Нет еще,— говорят,— все еще лопочет.
Простоял еще день старый дьявол на вышке и стал
слабеть; пошатнулся раз и стукнулся головой об столб. Увидал один дурак, сказал Ивановой жене, а Иванова жена прибежала к мужу на пашню.
— Пойдем,— говорит,— смотреть: говорят, господин зачинает головой работать.
Подивился Иван.
— Ну? — говорит.
Завернул лошадь, пошел к каланче. Приходит к каланче, а старый дьявол уж вовсе с голоду ослабел, стал пошатываться, головой об столбы постукивать. Только подошел Иван, спотыкнулся дьявол, упал и загремел под лестницу торчмя головой — все ступеньки пересчитал.
— Ну,— говорит Иван,— правду сказал господин чистый, что другой раз и голова затрещит. Это не то что мозоли, от такой работы желваки на голове будут.
Свалился старый дьявол под лестницу и уткнулся головой в землю. Хотел Иван подойти посмотреть, много ли он работал, вдруг расступилась земля, и провалился старый дьявол сквозь землю, только дыра осталась. Почесался Иван.
— Ишь ты,— говорит,— пакость какая! Это опять он! Должно, батька тем — здоровый какой!
Живет Иван и до сих пор, и народ весь валит в его царство, и братья пришли к нему, и их он кормит. Кто придет, скажет:
— Корми нас.
— Ну что ж,— говорит,— живите — у нас всего много.
Только один обычай у него и есть в царстве: у кого мозоли на руках — полезай за стол, а у кого нет — тому объедки.
Вт 6 Янв - 15:26
Пока люди едят мясо,войны не прекратятся.Так утверждают Великие Учителя.Насилие над животными это не по человечески.И от этого стресс разрушает всю гармонию.И экология страдает и здоровье духовное и физическое.Слава Великому Учителю.Нужно полное знание.А все частичные выкладки,это демагогия,мертвому припарки.Махариши сейчас несет построение Рая на Земле естественным путем,в соответствии с Природными Законами.Теоретически,от ума здоровым,одухотворенным стать невозможно.Прежде всего нужно трансцендентировать(ТМ),выходить за пределы сознания,снимать глубинные стрессы.И жить в благоприятных домах на благоприятной Земле в соответствии с Васту Махариши.(в интернете есть)
Вт 6 Янв - 15:57
kirn пишет:И жить в благоприятных домах на благоприятной Земле
т.е. всем в один строй, стройся в ряд
видимо, уже есть универсальная программа для создания робот-человеков
только вот следовать ей не стоит.
Ищите своё, друзья мои.
...истина где-то рядом
Ср 7 Янв - 0:32
Ирина,при всем моем уважении к Вам,я не поняла Ваш коментарий,что за этим стоит.Может быть опыт коммунистического воспитания?Махариши перевел знания веды на язык современной науки,структруировал 40аспектов Веды,которые присутствуют в структуре всего мироздания,от протоной,нейтронов до всех аспектов науки,религии,вселенной.Все создано по подобию божьему.В архитектуре-каркас дома,водопровод,электричество;в физиологии соответственно-скелет,кровеносная система,нервная система....и каждому аспекту архитектуры или физиологии соответствует соответствующий аспект Веды.Из этого понятно,что дом это тоже живой организм и все комнаты должны распологаться в правильном месте(в соответствии с Васту),так же как и органы человека,что бы Васту пурушаточно вписывался в фундамент дома.Васту пуруша ориентирован по сторонам света,отсюда и фундамент дома должен быть ориентирован по сторонам света(допустимое отклонение 2-3град).В случае правильного построения дома,в них и энергия протекает в сильном здоровом потоке.Даже в городе где я живу,есть р-н,где больше домов правильно ориентированные по сторонам света с восточным или северным входом,это значит минимальное Ваступрисутствует.Я просмотрела по карте,оказалось,что и место в соответствии с Васту благоприятно,море с севера,этот участок не закрывают прибрежные полуострова и благодаря этому с севера открытые просторы океана.С севера или востока вода-это в соответствии с Васту,очень благоприятно.А на юге этого участка нет озера,оно в стороне.И именно этот р-н самый попелярный. Значит сам по себе этот участок земли несет благость и люди спонтанно в потоке более правильно,гармонично построили жилой р-н.У нас мало знаний и они частичны.И махариши Васту занимаются высоко квалифицированные архитекторы и даже они сейчас в процессе исследований.Как сказал д-р Хагелин,гениальный ученый квантовой физики:мы сейчас в процессе исследований и просм прощения за ошибки.Ведические традицииутеряны в своей целостности.И даже в Индии специалисты Васту во многом противоречат друг другу.Пару месяцев назад разговаривала со знакомой женщиной,которая училась Васту в Индии в движении Ш.Ш.Р.Шанкара и она преданная говорила,что несколько специалистов Васту с разных мест Индии и другой страны давали разные рекомендации.Махариши Васту занимаются не просто специалисты Васту,а авторитетные ученые.И Махариши говорит,что не люди к нам должны прийти.Пусть каждый занимается своим делом в соответствии со своей природой.Нужно только привнести ТМ,что бы стало здоровье чистое,мозг развитый на 200%(100-материальн.,100-духовн.) и знания будут правильно развиваться.
И все мы не используем свой природный потенциал полностью.И чем человек больше знает,тем он понимает,как мало он знает.Только дети знают все.И если вы Ирочка знаете много больше меня,то значительно больше незнаний лежит за Вашим знанием.Человек не развивает полностью свой космический потенциал.Человек миерокосмос,в нем присутствуют все звезды,вся вселенная даже на клеточном у-не,у-не ДНК...
Знания Махариши не оскорбляют нас,они возвышают нас. :flowers reiki:
И все мы не используем свой природный потенциал полностью.И чем человек больше знает,тем он понимает,как мало он знает.Только дети знают все.И если вы Ирочка знаете много больше меня,то значительно больше незнаний лежит за Вашим знанием.Человек не развивает полностью свой космический потенциал.Человек миерокосмос,в нем присутствуют все звезды,вся вселенная даже на клеточном у-не,у-не ДНК...
Знания Махариши не оскорбляют нас,они возвышают нас. :flowers reiki:
Ср 7 Янв - 12:07
Наташа, а где я говорила, что знаю больше вас?
Я знаю, что ничего не знаю....
Я слушаю, а вы говорите, чувствуете разницу?
Я просила поделиться своими ощущениями и впечатлениями от прочтения рассказов Толстого.
Махариши, возможно, что-то знает.
Но эта тема не посвящена ему.
Зачем же настаивать?
Откройте новую тему на форуме и расскажите о Машариши.
Признаться, мне более интересны ваши собственные мысли
Я знаю, что ничего не знаю....
Я слушаю, а вы говорите, чувствуете разницу?
Я просила поделиться своими ощущениями и впечатлениями от прочтения рассказов Толстого.
Махариши, возможно, что-то знает.
Но эта тема не посвящена ему.
Зачем же настаивать?
Откройте новую тему на форуме и расскажите о Машариши.
Признаться, мне более интересны ваши собственные мысли
Ср 7 Янв - 19:11
"...ровно насколько от ног до головы захватил-три аршина"
Права доступа к этому форуму:
Вы можете отвечать на сообщения